Французский писатель роман боги жаждут. Франс Анатоль

28.03.2019

Анатоль Франс

Боги жаждут

Эварист Гамлен, художник, ученик Давида, член секции Нового Моста, прежде - секции Генриха IV, ранним утром отправился в бывшею церковь варнавитов, которая в течение трех лет, с 21 мая 1790 г., служила местом общих собраний секции. Церковь эта находилась на тесной, мрачной площади, близ решетки Суда. На фасаде, составленном из двух классических орденов, украшенном опрокинутыми консолями и артиллерийскими ракетами, пострадавшем от времени, потерпевшем от людей, религиозные эмблемы были сбиты, и на их месте, над главным входом, черными буквами вывели республиканский девиз: «Свобода, Равенство, Братство или Смерть». Эварист Гамлен вошел внутрь: своды, некогда внимавшие богослужениям клириков конгрегации святого Павла, облаченных в стихари, теперь глядели на патриотов в красных колпаках, сходившихся сюда для выборов муниципальных чиновников и для обсуждения дел секции. Святых вытащили из ниш и заменили бюстами Брута, Жан-Жака и Ле-Пельтье. На разоренном алтаре высилась доска с Декларацией Прав человека.

Здесь-то дважды в неделю, от пяти до одиннадцати вечера, и происходили публичные собрания. Кафедра, декорированная национальными флагами, служила ораторам трибуной. Против нее, направо, соорудили из неотесанных досок помост для женщин и детей, являвшихся в довольно большом числе на эти собрания. В это утро за столом, у самого подножья кафедры, сидел в красном колпаке и карманьоле столяр с Тионвилльской площади, гражданин Дюпон-старший, один из двенадцати членов Наблюдательного комитета. На столе стояли бутылка, стаканы, чернильница и лежала тетрадка с текстом петиции, предлагавшей Конвенту изъятие из его лона двадцати двух недостойных членов.

Эварист Гамлен взял перо и подписал.

Я был уверен, - сказал комитетчик, - что ты присоединишь свою подпись, гражданин Гамлен. Ты настоящий патриот. Но в секции мало пыла; ей не хватает доблести. Я предложил Наблюдательному комитету не выдавать свидетельства о гражданской благонадежности тем, кто не подпишет петиции.

Я готов своей кровью подписать приговор предателям-федералистам, - сказал Гамлен. - Они хотели смерти Марата: пусть погибнут сами.

Равнодушие - вот что нас губит, - ответил Дюпон-старший. - В секции, насчитывающей девятьсот полноправных членов, не наберется и полсотни посещающих собрания. Вчера нас было двадцать восемь человек.

Что ж, - заметил Гамлен, - надо под угрозою штрафа обязать граждан приходить на собрания.

Ну нет, - возразил столяр, хмуря брови, - если явятся все, то патриоты окажутся в меньшинстве… Гражданин Гамлен, хочешь выпить стаканчик вина за здоровье славных санкюлотов?..

На церковной стене, налево от алтаря, рядом с надписями «Гражданский комитет», «Наблюдательный комитет», «Комитет призрения», красовалась черная рука с вытянутым указательным пальцем, направленным в сторону коридора, соединявшего церковь с монастырем. Немного дальше, над входом в бывшую ризницу, была выведена надпись: «Военный комитет». Войдя в эту дверь, Гамлен увидел секретаря комитета за большим столом, заваленным книгами, бумагами, стальными болванками, патронами и образцами селитроносных пород.

Привет, гражданин Трюбер. Как поживаешь?

Я?.. Великолепно.

Секретарь Военного комитета Фортюне Трюбер неизменно отвечал таким образом всем, кто справлялся о его здоровье, и делал это не столько с целью удовлетворить их любопытство, сколько из желания прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Ему было только двадцать восемь лет, но он уже начинал лысеть и сильно горбился; кожа у него была сухая, на щеках играл лихорадочный румянец. Владелец оптической мастерской на набережной Ювелиров, он продал в девяносто первом году свою старинную фирму одному из старых приказчиков, чтобы всецело отдаться общественным обязанностям. От матери, прелестной женщины, которая скончалась в возрасте двадцати лет и о которой местные старожилы вспоминали с умилением, он унаследовал красивые глаза, мечтательные и томные, бледность и застенчивость. Отца, ученого оптика, придворного поставщика, умершего, не достигнув тридцати лет, от того же недуга, он напоминал прилежанием и точным умом.

А ты, гражданин, как поживаешь? - спросил он, продолжая писать.

Прекрасно. Что нового?

Ровно ничего. Как видишь, здесь все спокойно.

Каково положение?

Положение по-прежнему без перемен. Положение было ужасно. Лучшая армия республики была блокирована в Майнце; Валансьен - осажден, Фонтене - захвачен вандейцами, Лион восстал, Севенны - тоже, испанская граница обнажена; две трети департаментов были объяты возмущением или находились в руках неприятеля; Париж - без денег, без хлеба, под угрозой австрийских пушек.

Фортюне Трюбер продолжал спокойно писать. Постановлением Коммуны секциям было предложено произвести набор двенадцати тысяч человек для отправки в Вандею, и он был занят составлением инструкций по вопросу о вербовке и снабжении оружием солдат, которых была обязана выставить от себя секция Нового Моста, бывшая секция Генриха IV. Все ружья военного образца должны были быть сданы вновь сформированным отрядам. Национальная же гвардия оставляла себе только охотничьи ружья и пики.

Я принес тебе, - сказал Гамлен, - список колоколов, которые надлежит отправить в Люксембург для переливки в пушки.

Эварист Гамлен, при всей своей бедности, был полноправным членом секции: по закону избирателем мог быть лишь гражданин, уплачивавший налог в размере трехдневного заработка; для пассивного же избирательного права ценз повышался до суммы десятидневного заработка. Однако секция Нового Моста, увлеченная идеей равенства и ревностно оберегая свою автономию, предоставляла и активное и пассивное право всякому гражданину, приобретшему на собственные средства полное обмундирование национального гвардейца. Именно так обстояло дело с Гамленом, который был полноправным членом секции и членом Военного комитета.

Фортюне Трюбер отложил в сторону перо.

Гражданин Эварист, ступай в Конвент и потребуй присылки инструкций для обследования почвы в погребах, выщелачивания земли и камней в них и добычи селитры. Пушки - еще не все: нам нужен также и порох.

Маленький горбун, с пером за ухом и бумагами в руке, вошел в бывшую ризницу. Это был гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета.

Граждане, - сказал он, - мы получили дурные вести: Кюстин вывел войска из Ландау.

Кюстин - изменник! - воскликнул Гамлен.

Он будет гильотинирован, - сказал Бовизаж. Трюбер прерывающимся голосом заявил с обычным своим спокойствием:

Конвент недаром учредил Комитет общественного спасения. Там расследуют вопрос, о поведении Кюстина. Независимо от того, изменник ли Кюстин или просто человек неспособный, на его место назначат полководца, твердо решившего победить, и Са ira! .

Перебрав несколько бумаг, он скользнул по ним усталым взором.

Для того, чтобы наши солдаты без смущения и колебаний выполняли свой долг, им необходимо знать, что судьба тех, кого они оставили дома, обеспечена. Если ты, гражданин Гамлен, согласен с этим, то на ближайшем собрании потребуй вместе со мной, чтобы Комитет призрения сообща с Военным комитетом установили выдачу пособий неимущим семьям, родственники которых в армии.

Он улыбнулся и стал напевать:

Са ira! Ca ira!

Просиживая по двенадцать, по четырнадцать часов в день за своим некрашеным столом, на страже отечества, находящегося в опасности, скромный секретарь комитета секции не замечал несоответствия между огромностью задачи и ничтожностью средств, бывших в его распоряжении, - настолько чувствовал он себя слитым в едином порыве со всеми патриотами, настолько был он нераздельною частью нации, настолько его жизнь растворилась в жизни великого народа. Он принадлежал к числу тех терпеливых энтузиастов, которые после каждого поражения подготовляли немыслимый и вместе с тем неизбежный триумф. Ведь им следовало победить во что бы то ни стало. Эта голь перекатная, уничтожившая королевскую власть, опрокинувшая старый мир, этот незначительный оптик Трюбер, этот безвестный художник Эварист Гамлен не ждали пощады от врагов. Победа или смерть - другого выбора для них не было. Отсюда - и пыл их и спокойствие духа.

Реального одноименного персонажа, художника, ученика Давида, оставшегося совершенно неизвестным, автор сделал образцовым молодым патриотом-республиканцем времен Французской революции. Э. Г., наивный и робкий влюбленный, неловкий с женщинами, возмущенный фривольностями старого режима, объят любовью к обездоленным и Элоди, разбитной дочери торговца эстампами. Но этот святой отшельник революции, отдавшись политическим страстям, оказывается ярым приверженцем террора. Когда его назначили присяжным, он стал действовать в трибунале в государственных интересах, отправляя на смерть даже своих знакомых.

В его глазах террор обладает мистическими искупительными достоинствами. Гильотина видится ему единственным путем в грядущий век непорочности. Даже растущее недовольство народа эксцессами якобинства не раскрывает глаза этому стороннику народовластия, мечтателю и визионеру. Поднимаясь в свою очередь на эшафот, чтобы разделить участь Робеспьера, Э. Г. жалеет лишь о своем «предательстве Республики» - грехе снисходительности. Герой, описанный автором с симпатией, несет в себе фанатизм всех новообращенных, он воплощает тот тип слишком целомудренных, слишком чистых людей, которые мечтают любой ценой преобразовать мир во имя своих убеждений.

Аббат Лантень, ректор духовной семинарии в городе ***, писал монсеньору кардиналу-архиепископу письмо, в коем горько жаловался на аббата Гитреля, преподавателя духовного красноречия. Через посредство упомянутого Гитреля, позорящего доброе имя священнослужителя, госпожа Вормс-Клавлен, жена префекта, приобрела облачения, триста лет хранившиеся в ризнице люзанской церкви, и пустила на обивку мебели, из чего видно, что преподаватель красноречия не отличается ни строгостью нравов, ни стойкостью убеждений. А между тем аббату Лантеню стало известно, что сей недостойный пастырь собирается претендовать на епископский сан и пустующую в этот момент туркуэнскую кафедру. Надо ли говорить, что ректор семинарии - аскет, подвижник, богослов и лучший проповедник епархии - сам не отказался бы принять на свои плечи бремя тяжких епископских обязанностей. Тем более что более достойную кандидатуру сложно найти, ибо если аббат Лантень и способен причинить зло ближнему своему, то лишь во умножение славы Господней.

Аббат Гитрель действительно постоянно виделся с префектом Вормс-Клавленом и его супругой, чей главный грех состоял в том, что они - евреи и масоны. Дружеские отношения с представителем духовенства льстили чиновнику-иудею. Аббат же при всем своём смирении был себе на уме и знал цену своей почтительности. Она была не так уж велика - епископский сан.

В городе была партия, которая открыто называла аббата Лантеня пастырем, достойным занять пустующую туркуэнскую кафедру. Раз уж городу *** выпала честь дать Туркуэну епископа, то верующие были согласны расстаться с ректором ради пользы епархии и христианской родины. Проблему составлял лишь упрямый генерал Картье де Шальмо, который никак не желал написать министру культов, с коим был в хороших отношениях, и замолвить словечко за претендента. Генерал соглашался с тем, что аббат Лантень - превосходный пастырь и, будь он военным, из него вышел бы прекрасный солдат, но старый вояка никогда ничего не просил у правительства и теперь не собирался просить. Так что бедному аббату, лишённому, как все фанатики, умения жить, ничего не оставалось, как предаваться благочестивым размышлениям да изливать желчь и уксус в беседах с г-ном Бержере, преподавателем филологического факультета. Они прекрасно понимали друг друга, ибо хоть г-н Бержере и не верил в Бога, но был человеком умным и разочарованным в жизни. Обманувшись в своих честолюбивых надеждах, связав себя узами брака с сущей мегерой, не сумев стать приятным для своих сограждан, он находил удовольствие в том, что понемногу старался стать для них неприятным.

Аббат Гитрель - послушное и почтительное чадо его святейшества папы - времени не терял и ненавязчиво довёл до сведения префекта Вормс-Клавлена, что его соперник аббат Лантень непочтителен не только по отношению к своему духовному начальству, но даже по отношению к самому префекту, коему не может простить ни принадлежности к франкмасонам, ни иудейского происхождения. Конечно, он раскаивался в содеянном, что, впрочем, не мешало ему обдумывать следующие мудрые ходы и обещать самому себе, что, как только обретёт титул князя церкви, то станет непримирим со светской властью, франкмасонами, принципами свободомыслия, республики и революции. -Борьба вокруг туркуэнской кафедры шла нешуточная. Восемнадцать претендентов добивались епископского облачения; у президента И у папского нунция были свои кандидаты, у епископа города *** - свои. Аббату Лантеню удалось-таки заручиться поддержкой генерала Картье де Шальмо, пользующегося в Париже большим уважением. Так что аббат Гитрель, за чьей спиной стоит лишь префект-иудей, отстал в этой гонке.

Ивовый манекен

Г-н Бержере не был счастлив. Он не имел никаких почётных званий и был непопулярен в городе. Конечно, как истинный учёный наш филолог презирал почести, но все-таки чувствовал, что куда прекрасней презирать их, когда они у тебя есть. Г-н Бержере мечтал жить в Париже, познакомиться со столичной учёной элитой, спорить С ней, печататься в тех же журналах и превзойти всех, ибо сознавал, что умён. Но он был непризнан, беден, жизнь ему отравляла жена, считавшая, что её муж - мозгляк и ничтожество, присутствие которого рядом она вынуждена терпеть. Бержере занимался «Энеидой», но никогда не был в Италии, посвятил жизнь филологии, но не имел денег на книги, а свой кабинет, и без того маленький и неудобный, делил с ивовым манекеном супруги, на котором та примеряла юбки собственной работы.

Удручённый неприглядностью своей жизни, г-н Бержере предавался сладким мечтам о вилле на берегу синего озера, о белой террасе, где бы можно было погружаться в безмятежную беседу с избранными коллегами и учениками, среди миртов, струящих божественный аромат. Но в первый день нового года судьба нанесла скромному латинисту сокрушительный удар. Вернувшись домой, он застал жену со своим любимейшим учеником г-ном Ру. Недвусмысленность их позы означала, что у г-на Бержере выросли рога. В первый момент новоиспечённый рогоносец ощутил, что готов убить нечестивых прелюбодеев на месте преступления. Но соображения религиозного и нравственного порядка вытеснили инстинктивную кровожадность, и омерзение мощной волной залило пламя его гнева. Г-н Бержере молча вышел из комнаты. С этой минуты г-жа Бержере была ввергнута в адскую пучину, разверзшуюся под крышей её дома. Обманутый муж не стад убивать неверную супругу. Он просто замолчал. Он лишил г-жу Бержере удовольствия видеть, как её благоверный неистовствует, требует объяснений, исходит желчью... После того как в гробовом молчании железная кровать латиниста была водворена в кабинет, г-жа Бержере поняла, что её жизнь полновластной хозяйки дома закончилась, ибо муж исключил падшую супругу из своего внешнего и внутреннего мира. Просто упразднил. Немым свидетельством произошедшего переворота стала новая служанка, которую привёл в дом г-н Бержере: деревенская скотница, умевшая готовить только похлёбку с салом, понимавшая лишь простонародный говор, пившая водку и даже спирт. Новая служанка вошла в дом, как смерть. Несчастная г-жа Бержере не выносила тишины и одиночества. Квартира казалась ей склепом, и она бежала из неё в салоны городских сплетниц, где тяжело вздыхала и жаловалась на мужа-тирана. В конце концов местное общество утвердилось во мнении, что г-жа Бержере - бедняжка, а супруг её - деспот и развратник, держащий семью впроголодь ради удовлетворения своих сомнительных прихотей. Но дома её ждали гробовое молчание, холодная постель и служанка-идиотка...

И г-жа Бержере не выдержала: она склонила свою гордую голову представительницы славной семьи Пуйи и отправилась к мужу мириться. Но г-н Бержере молчал. Тогда, доведённая до отчаяния, г-жа Бержере объявила, что забирает с собой младшую дочь и уходит из дома. Услыхав эти слова, г-н Бержере понял, что своим мудрым расчётом и настойчивостью добился желанной свободы. Он ничего не ответил, лишь наклонил голову в знак согласия.

Аметистовый перстень

Г-жа Бержере как сказала, так и поступила - покинула семейный очаг. И она оставила бы по себе в городе хорошую память, если бы накануне отъезда не скомпрометировала себя необдуманным поступком. Придя с прощальным визитом к г-же Лакарель, она очутилась в гостиной наедине с хозяином дома, который пользовался в городе славой весельчака, вояки и завзятого поцелуйщика. Чтобы поддерживать репутацию на должном уровне, он целовал всех женщин, девиц и девочек, встречавшихся ему, но делал это невинно, ибо был человеком нравственным. Именно так г-н Лакарель поцеловал и г-жу рержере, которая приняла поцелуй за признание в любви и страстно ответила на него. Именно в эту минуту в гостиную вошла г-жа Лакарель.

Г-н Бержере не ведал грусти, ибо был наконец свободен. Он был поглощён устройством новой квартиры по своему вкусу. Наводящая ужас служанка-скотница получила расчёт, а её место заняла добродетельная г-жа Борниш. Имено она привела в дом латиниста существо, ставшее ему лучшим другом. Однажды утром г-жа Борниш положила у ног хозяина щенка неопределённой породы. В то время как г-н Бержере полез на стул, чтобы достать книгу с верхней полки стеллажа, пёсик уютно устроился в кресле. Г-н Бержере упал с колченогого стула, а пёс, презрев покой и уют кресла, бросился его спасать от страшной опасности и, в утешение, лизать в нос. Так латинист приобрёл верного приятеля. В довершение всего г-н Бержере получил вожделенное место ординарного профессора. Радость омрачали лишь крики толпы под его окнами, которая, зная, что профессор римского права сочувствует еврею, осуждённому военным трибуналом, требовала крови почтенного латиниста. Но вскоре он был избавлен от провинциального невежества и фанатизма, ибо получил курс не где-нибудь, а в Сорбонне.

Пока в семье Бержере развивались вышеописанные события, аббат Гитрель времени не терял. Он принял живейшее участие в судьбе часовни Бельфийской Божьей матери, которая, по утверждению аббата, была чудотворной, и снискал уважение и благосклонность герцога и герцогини де Бресе. Таким образом, преподаватель семинарии стал необходим Эрнсту Бонмону, сыну баронессы де Бонмон, который всей душой стремился быть принятым в доме де Бресе, но его иудейское происхождение препятствовало этому. Настойчивый юноша заключил с хитроумным аббатом сделку: епископство в обмен на семейство де Бресе.

Так умный аббат Гитрель стал монсеньором Гитрелем, епископом туркуэнским. Но самое поразительное состоит в том, что он сдержал слово, данное себе в самом начале борьбы за епископское облачение, и благословил на сопротивление властям конгрегации своей епархии, которые отказались платить непомерные налоги, наложенные на них правительством.

Господин Бержере в Париже

Г-н Бержере поселился в Париже вместе со своей сестрой Зоей и дочерью Полиной. Он получил кафедру в Сорбонне, его статью в защиту Дрейфуса напечатали в «Фигаро», среди честных людей своего квартала он заслужил славу человека, отколовшегося от своей братии и не пошедшего За защитниками сабли и кропила. Г-н Бержере ненавидел фальсификаторов, что, как ему казалось, позволительно филологу. За эту невинную слабость газета правых немедленно объявила его немецким жидом и врагом отечества. Г-н Бержере философски отнёсся к этому оскорблению, ибо знал, что у этих жалких людишек нет будущего. Всем своим существом этот скромный и честный человек жаждал перемен. Он мечтал о новом обществе, в котором каждый получал бы полную цену за свой труд. Но, как истинный мудрец, г-н Бержере понимал, что ему не доведётся увидеть царство будущего, так как ведь все перемены в социальном строе, как и в строе природы, происходят медленно и почти незаметно. Поэтому человек должен работать над созданием будущего так, как ковровщики работают над шпалерами, - не глядя. И единственный его инструмент - это слово и мысль, безоружная и нагая.

Анатоль Франс

Боги жаждут


Эварист Гамлен, художник, ученик Давида, член секции Нового Моста, прежде - секции Генриха IV, ранним утром отправился в бывшею церковь варнавитов, которая в течение трех лет, с 21 мая 1790 г., служила местом общих собраний секции. Церковь эта находилась на тесной, мрачной площади, близ решетки Суда. На фасаде, составленном из двух классических орденов, украшенном опрокинутыми консолями и артиллерийскими ракетами, пострадавшем от времени, потерпевшем от людей, религиозные эмблемы были сбиты, и на их месте, над главным входом, черными буквами вывели республиканский девиз: «Свобода, Равенство, Братство или Смерть». Эварист Гамлен вошел внутрь: своды, некогда внимавшие богослужениям клириков конгрегации святого Павла, облаченных в стихари, теперь глядели на патриотов в красных колпаках, сходившихся сюда для выборов муниципальных чиновников и для обсуждения дел секции. Святых вытащили из ниш и заменили бюстами Брута, Жан-Жака и Ле-Пельтье. На разоренном алтаре высилась доска с Декларацией Прав человека.

Здесь-то дважды в неделю, от пяти до одиннадцати вечера, и происходили публичные собрания. Кафедра, декорированная национальными флагами, служила ораторам трибуной. Против нее, направо, соорудили из неотесанных досок помост для женщин и детей, являвшихся в довольно большом числе на эти собрания. В это утро за столом, у самого подножья кафедры, сидел в красном колпаке и карманьоле столяр с Тионвилльской площади, гражданин Дюпон-старший, один из двенадцати членов Наблюдательного комитета. На столе стояли бутылка, стаканы, чернильница и лежала тетрадка с текстом петиции, предлагавшей Конвенту изъятие из его лона двадцати двух недостойных членов.

Эварист Гамлен взял перо и подписал.

Я был уверен, - сказал комитетчик, - что ты присоединишь свою подпись, гражданин Гамлен. Ты настоящий патриот. Но в секции мало пыла; ей не хватает доблести. Я предложил Наблюдательному комитету не выдавать свидетельства о гражданской благонадежности тем, кто не подпишет петиции.

Я готов своей кровью подписать приговор предателям-федералистам, - сказал Гамлен. - Они хотели смерти Марата: пусть погибнут сами.

Равнодушие - вот что нас губит, - ответил Дюпон-старший. - В секции, насчитывающей девятьсот полноправных членов, не наберется и полсотни посещающих собрания. Вчера нас было двадцать восемь человек.

Что ж, - заметил Гамлен, - надо под угрозою штрафа обязать граждан приходить на собрания.

Ну нет, - возразил столяр, хмуря брови, - если явятся все, то патриоты окажутся в меньшинстве… Гражданин Гамлен, хочешь выпить стаканчик вина за здоровье славных санкюлотов?..

На церковной стене, налево от алтаря, рядом с надписями «Гражданский комитет», «Наблюдательный комитет», «Комитет призрения», красовалась черная рука с вытянутым указательным пальцем, направленным в сторону коридора, соединявшего церковь с монастырем. Немного дальше, над входом в бывшую ризницу, была выведена надпись: «Военный комитет». Войдя в эту дверь, Гамлен увидел секретаря комитета за большим столом, заваленным книгами, бумагами, стальными болванками, патронами и образцами селитроносных пород.

Привет, гражданин Трюбер. Как поживаешь?

Я?.. Великолепно.

Секретарь Военного комитета Фортюне Трюбер неизменно отвечал таким образом всем, кто справлялся о его здоровье, и делал это не столько с целью удовлетворить их любопытство, сколько из желания прекратить дальнейшие разговоры на эту тему. Ему было только двадцать восемь лет, но он уже начинал лысеть и сильно горбился; кожа у него была сухая, на щеках играл лихорадочный румянец. Владелец оптической мастерской на набережной Ювелиров, он продал в девяносто первом году свою старинную фирму одному из старых приказчиков, чтобы всецело отдаться общественным обязанностям. От матери, прелестной женщины, которая скончалась в возрасте двадцати лет и о которой местные старожилы вспоминали с умилением, он унаследовал красивые глаза, мечтательные и томные, бледность и застенчивость. Отца, ученого оптика, придворного поставщика, умершего, не достигнув тридцати лет, от того же недуга, он напоминал прилежанием и точным умом.

А ты, гражданин, как поживаешь? - спросил он, продолжая писать.

Прекрасно. Что нового?

Ровно ничего. Как видишь, здесь все спокойно.

Каково положение?

Положение по-прежнему без перемен. Положение было ужасно. Лучшая армия республики была блокирована в Майнце; Валансьен - осажден, Фонтене - захвачен вандейцами, Лион восстал, Севенны - тоже, испанская граница обнажена; две трети департаментов были объяты возмущением или находились в руках неприятеля; Париж - без денег, без хлеба, под угрозой австрийских пушек.

Фортюне Трюбер продолжал спокойно писать. Постановлением Коммуны секциям было предложено произвести набор двенадцати тысяч человек для отправки в Вандею, и он был занят составлением инструкций по вопросу о вербовке и снабжении оружием солдат, которых была обязана выставить от себя секция Нового Моста, бывшая секция Генриха IV. Все ружья военного образца должны были быть сданы вновь сформированным отрядам. Национальная же гвардия оставляла себе только охотничьи ружья и пики.

Я принес тебе, - сказал Гамлен, - список колоколов, которые надлежит отправить в Люксембург для переливки в пушки.

Эварист Гамлен, при всей своей бедности, был полноправным членом секции: по закону избирателем мог быть лишь гражданин, уплачивавший налог в размере трехдневного заработка; для пассивного же избирательного права ценз повышался до суммы десятидневного заработка. Однако секция Нового Моста, увлеченная идеей равенства и ревностно оберегая свою автономию, предоставляла и активное и пассивное право всякому гражданину, приобретшему на собственные средства полное обмундирование национального гвардейца. Именно так обстояло дело с Гамленом, который был полноправным членом секции и членом Военного комитета.

Фортюне Трюбер отложил в сторону перо.

Гражданин Эварист, ступай в Конвент и потребуй присылки инструкций для обследования почвы в погребах, выщелачивания земли и камней в них и добычи селитры. Пушки - еще не все: нам нужен также и порох.

Маленький горбун, с пером за ухом и бумагами в руке, вошел в бывшую ризницу. Это был гражданин Бовизаж, член Наблюдательного комитета.

Граждане, - сказал он, - мы получили дурные вести: Кюстин вывел войска из Ландау.

Кюстин - изменник! - воскликнул Гамлен.

Он будет гильотинирован, - сказал Бовизаж. Трюбер прерывающимся голосом заявил с обычным своим спокойствием:

Конвент недаром учредил Комитет общественного спасения. Там расследуют вопрос, о поведении Кюстина. Независимо от того, изменник ли Кюстин или просто человек неспособный, на его место назначат полководца, твердо решившего победить, и Са ira!1.

Перебрав несколько бумаг, он скользнул по ним усталым взором.

Для того, чтобы наши солдаты без смущения и колебаний выполняли свой долг, им необходимо знать, что судьба тех, кого они оставили дома, обеспечена. Если ты, гражданин Гамлен, согласен с этим, то на ближайшем собрании потребуй вместе со мной, чтобы Комитет призрения сообща с Военным комитетом установили выдачу пособий неимущим семьям, родственники которых в армии.

Он улыбнулся и стал напевать:

Са ira! Ca ira!

Просиживая по двенадцать, по четырнадцать часов в день за своим некрашеным столом, на страже отечества, находящегося в опасности, скромный секретарь комитета секции не замечал несоответствия между огромностью задачи и ничтожностью средств, бывших в его распоряжении, - настолько чувствовал он себя слитым в едином порыве со всеми патриотами, настолько был он нераздельною частью нации, настолько его жизнь растворилась в жизни великого народа. Он принадлежал к числу тех терпеливых энтузиастов, которые после каждого поражения подготовляли немыслимый и вместе с тем неизбежный триумф. Ведь им следовало победить во что бы то ни стало. Эта голь перекатная, уничтожившая королевскую власть, опрокинувшая старый мир, этот незначительный оптик Трюбер, этот безвестный художник Эварист Гамлен не ждали пощады от врагов. Победа или смерть - другого выбора для них не было. Отсюда - и пыл их и спокойствие духа.


Выйдя из церкви варнавитов, Эварист Гамлен направился на площадь Дофина, переименованную в Тионвилльскую в честь города, стойко выдерживавшего осаду.

Расположенная в одном из наиболее людных кварталов Парижа, площадь эта уже около века назад утратила свою красивую внешность: особняки, все, как один, из красного кирпича с подпорками из белого камня, сооруженные по трем сторонам ее в царствование Генриха IV для видных магистратов, теперь либо сменили благородные аспидные крыши на жалкие оштукатуренные надстройки в два - три этажа, либо были срыты до основания, бесславно уступив место домам с неправильными, плохо выбеленными фасадами, убогими, грязными, прорезанными множеством узких, не одинакового размера окон, в которых пестрели цветочные горшки, клетки с птицами и сушившееся белье. Дома были густо населены ремесленным людом: золотых дел мастерами, чеканщиками, часовщиками, оптиками, типографами, белошвейками, модистками, прачками и несколькими старыми стряпчими, пощаженными шквалом, унесшим представителей королевской юстиции.

Впервые напечатано в книге: Анатоль Франс, Полн. собр. соч., т. XIII. Боги жаждут, перевод с французского Б. Лившица, Гослитиздат, М.–Л. 1931.

Печатается по тексту первой публикации.

Роман «Боги жаждут» занимает в блистательной серии произведений Анатоля Франса, несомненно, одно из первых мест. Это наиболее трагический роман, вышедший из–под его пера. Анатолю Франсу трагизм был в значительной степени чужд. Это не значит, что он стремился обойти явления тяжелые, вопросы серьезные и даже жестокие, - в миросозерцании Анатоля Франса очень большое место занимает довольно густая тень пессимизма.

В общем, мир и жизнь казались Анатолю Франсу украшенными бесчисленным количеством красот, которыми приятно наслаиваться. При этом наслаждение ими, путем культа умения воспринимать и путем художественной обработки элементов окружающей среды, может быть доведено до необыкновенной тонкости, до упоительной и изысканной силы, которая может сделать жизнь счастливой или, по крайней мере, обогатить ее частыми и длительными моментами высокого, разнообразного и яркого удовольствия. Но все это вышито как будто узором из самоцветных камней на черном фоне. Основной черный топ, преходящесть всего существующего, страшная неурядица, всякого рода биения и диссонансы социальной жизни и даже жизни природы, существование целого арсенала пыток в виде физических и нравственных страданий, неизбежная старость, пугающая смерть - все это не только остро и болезненно чувствовалось Анатолем Франсом, но и признавалось им первоосновой странной и летучей сказки, которая называется действительностью, жизнью.

В этом смысле Анатоля Франса можно назвать трагическим мыслителем и художником. Он примиряется с жизнью, только высоко оценивая и стараясь возможно выше поднять каждый отдельный момент наслаждений (в которых весьма большое место занимает наслаждение познанием) и часто устремляя глаза вдаль, в будущее, к мерцающему там свету надежды на победу человеческого разума и исходящей от человека благоустроенности над хаотичностью того куска вселенной, где мы живем. Но это - именно надежды Анатоля Франса на будущее, а не абсолютная уверенность в нем; часто надежды эти сменялись почти полной безнадежностью. Стоит только вспомнить такие его произведения, как «На белом камне» и конец «Острова пингвинов».

И все же, несмотря на то что по самой сущности своей, в корне своего миросозерцания Анатоль Франс трагичен - трагических произведений у него, в общем, мало. Сама устремленность Анатоля Франса как писателя, та страсть, которая толкала его браться за перо, заключались как раз в том, чтобы чудесными разноцветными узорами, сотканными из мыслей, чувств и фантазий, утешать себя и своих читателей в существовании этого черного фона.

К большим страстям, к огромным идеалам, которые с силой фанатизма овладевают людьми, к большим страданиям Анатоль Франс подходит для того, чтобы накинуть на них тонкую золотую сеть своих улыбок, своих сомнений, своих примирительных слов, - словом, своей эстетической, немножко грустной, но в то же время ясно улыбающейся мудрости.

В романе «Боги жаждут» Анатоль Франс подошел к такой изумительной, противоречивой, славной и страшной эпохе, как террор во время Великой французской революции.

Его основной задачей было дать объективно художественное освещение этому грандиозному и мучительному эпизоду в истории человечества.

У Анатоля Франса было много данных для того, чтобы выполнить эту исключительно значительную задачу.

Прежде всего, он никак не мог впасть в легкий и презренный жанр надругательства над окровавленными днями апогея Французской революции. Он не мог даже соскользнуть в тот тон мещанского ужаса перед багровым заревом террора, который, например, губит известный роман Диккенса «Два города». Анатоль Франс был переполнен величайшим уважением к революции и революционерам. Со времени своей дружбы с Жоресом, в особенности начиная с дела Дрейфуса, Анатоль Франс стал искренним другом социализма, и не только как порядка жизни, а именно как идеи революционной, стал очень склоняться к той мысли, что без восстания, без насилия со стороны масс гнилой и грязный буржуазный мир, в котором Анатоль Франс все более и более разочаровывался, не может быть исцелен.

Если Анатоль Франс в самые последние дни своей жизни, будучи слабым стариком, занятым своим прошлым и предстоящим концом, и отошел, практически по крайней мере, от революционных идей, то ни на минуту нельзя забывать того славного времени, когда, в конце войны и немедленно после нее, Анатоль Франс выразил свои горячие симпатии к русской революции, к коммунизму и даже заявлял о своей готовности войти в коммунистическую партию.

Сочувствие великим революционным идеям, понимание жгучего и прямолинейного энтузиазма, присущего деятелям революции, у Франса были. Была у него также та зоркость глаза, которая, даже при отсутствии марксистской школы, часто позволяла ему, как историку, подниматься до поразительной глубины и правильности анализа событий. И еще больше, чем на эти свойства, полагался, вероятно, внутренне Анатоль Франс, когда брался за указанную задачу, на свой скептицизм, на свою иронию, на свою научную и атеистическую мудрость.

Французская революция для Анатоля Франса была выражением определенной веры. Помимо того, что она выросла из определенных стихийно–исторических условий, как сознание, как идеология, это была именно вера, даже «вера в богов». Французская революция для центральных отрядов шла под совершенно определенными лозунгами, которые чисто метафизически делили мир на добро и зло. В силу этой крепкой религиозности, довольно близкой по существу к религиозности английских пуритан, революционеры якобинского толка получили лишнюю фанатическую закалку. Но, конечно, перед взором объективного мыслителя, да еще такого, как Анатоль Франс, то есть зараженного особым недоброжелательством ко всякой религии и метафизике, эта «вера» не могла не явиться во всей своей необоснованности, во всей своей иллюзорности. Анатоль Франс не боялся попасть в сети идеологии Французской революции именно потому, что он прекрасно видел иллюзорность ее идеалов. Подчеркнем еще раз: это вовсе не значит, что Анатоль Франс считал иллюзорными идеалы более совершенного общественного строя. Надо предостеречь читателя от какого бы то ни было перенесения и фактов, изображенных Анатолем Франсом в его романе, и суждений, которые он по их поводу высказывает, например, на нашу революцию.

Если местами бросаются в глаза внешние параллели между событиями первых годов после Октября и картинами парижской жизни, живописно изображенными Анатолем Франсом, то эти параллели все же весьма поверхностные. В самом деле, между мелкобуржуазной Французской революцией, трагически осужденной на гибель в силу внутренних противоречий, и нашей революцией, являющейся несомненным переходом к последней и победоносной революции мирового пролетариата, лежит целая пропасть.

Но нет никаких сомнений все же, что и некоторые черты, сближающие революционера XVIII столетия с нами, вызывали со стороны Анатоля Франса грустную улыбку понимания, не лишенную, однако, иронии. «Боги жаждут» - назвал он свой роман. Название в высшей степени удачное, многозначительное. Нет никакого сомнения, что под «богами» Анатоль Франс разумеет здесь великие, безличные стихии истории, те огромные, в первую очередь экономические, напластования и течения, которые потом принимают облик философских учений, партий, групп и т. п., жизнь и взаимодействие которых и представляет собою основную ткань истории.

Анатоль Франс - так же как и мы, революционеры, - прекрасно знает, что жизнь личности, ее убеждения, се действия диктуются ей эпохой. Эпоха же формируется под влиянием этих сверхличных социальных сил.

"Но эпоха на эпоху не походит. Бывают эпохи мирные, скучные, во время которых жизнь плетется «рысью как–нибудь», люди живут–поживают. Бывают, наоборот, эпохи громовые, полные монументальных событий, требующих от личности колоссального напряжения сил, огромных жертв - эпохи, которые не только раздавливают своими железными шагами случайно попадающихся под стопы их обывателей, но которые сложными путями губят даже самых сознательных своих сынов и выразителей. В эти эпохи жизни разбиваются; история словно разрывает на каждом шагу человеческий организм и выливает драгоценнейшую из жидкостей - человеческую кровь - на колеи своего пути.

Это–то явление и обозначает художественно Анатоль Франс своим выражением «Боги жаждут». «Судьба жертв искупительных просит», - восклицает Некрасов. Такие эпохи всегда знаменательны и оставляют после себя глубокий и важный след для судеб человеческих. Но в человеческом сознании они отражаются колоссальным напряжением человеческих усилий и многочисленными и болезненными жертвами, из которых самыми сложными и самыми мучительными являются те, которые приносятся так называемыми «палачами» подобных эпох.

Самое трагическое, что заключено в эти бурные эпохи, в эти революционные периоды, это то, что передовые бойцы и вожди этих эпох стремятся установить мир, любовь, порядок, ко натыкаются на бешеное сопротивление консервативных сил, втягиваются в борьбу и часто гибнут в ней, заливая своей и чужой кровью все поле битвы, так и не успевая пробиться сквозь ряды врагов к желанной цели.

Вся ситуация во Франции, все взаимоотношения классов общества осудили якобинцев именно на такую судьбу. Вот почему Анатоль Франс был способен относиться объективно к эпохе. С одной стороны, он был проникнут великим уважением к подлинным революционерам, с другой стороны, он прекрасно сознавал иллюзорность их самосознания и несоразмерность их надежд и принесенных ими (своих и чужих) жертв с достигнутыми результатами.

И вот почему роман Анатоля Франса становится поистине трагическим.

Несмотря на те же приемы, на те же поиски примирения, высшую мудрость, понимание, так сказать, натуральной связи событий, высшую доброту, которая все понимает и поэтому все прощает, - на этот раз Анатоль Франс поднялся все же до самого настоящего пафоса. Обыкновенно Анатоль Франс блещет своим остроумием, бесконечно забавляет разнообразием своих красок и рисунков, трогает своим мягким юмором, но редко потрясает. Роман же «Боги жаждут» - одно из самых потрясающих произведений французской литературы вообще.

На первом месте в романе, конечно, стоят фигуры самых истинных революционеров: до святости чистый, преданный, деловой Трюбер (таких Трюберов мы очень много видим сейчас вокруг себя) и мастерски обрисованные на заднем плане, немногими штрихами, грандиозные фигуры Марата и Робеспьера.

Тот факт, что Анатоль Франс шлет Робеспьеру упрек в чрезмерной приверженности к слову, к парламентаризму, к юридическому акту, упрек в отсутствии настоящей хватки активного вождя, военного человека, каким обязательно должен быть революционный вождь, не умаляет величия силуэтов, созданных автором.

Наконец, центральная фигура - Гамлен. Гамлен узок. Он кажется порой читателю (и, вероятно, автору) несколько черствым по односторонности своей психологии. Но какое монументальное единство, какая обжигающая горечь, какое богатство подлинно высоких чувств, какая бескорыстность, какая трогательная красота и нежность в любви к женщине, какой незабываемый, чистый, как алмаз, пафос в знаменитой сцене Гамлена с ребенком!

И пусть не говорят, что поведение Гамлена по отношению к Мобелю является пятном на нем. Правда, Анатоль Фраке, вероятно, хотел этим показать, что даже справедливейший среди справедливых, становясь судьей (фигура вообще ненавистная для Франса), не только естественно подчиняется, по мнению Анатоля Франса, омерзительной практике судейства, но и: легко может, почти сам того не подозревая, использовать свою судейскую власть в личных целях. Но все же Анатоль Франс отнюдь не хочет заклеймить этим Гамлена, ибо Гамлен, отправляя Мобеля на эшафот и движимый в этом случае своей ошибкой относительно роли соблазнителя, которую Мобель будто бы сыграл по отношению к Элоди, действует как рыцарь революции и искренне убежден, что и в этом (мнимом) поступке Мобеля сказался ненавистный аристократизм, «монархическая развращенность».

Тот ужас, в который приходит Гамлен по отношению к собственным своим подвигам, к своим террористическим актам, только самый пошлый обыватель может понять как «угрызения совести» или еще что–нибудь в этом роде. Анатоль Франс достигает настоящей гениальности, когда он заставляет Гамлена по пути к гильотине каяться не в том, что он проливал кровь, что был палачом, а в том, что пролил ее недостаточно, что был слишком слабым. Это довершает изумительный героический облик Гамлена.

Внимательный читатель заметит, что Гамлен, между прочим, страдает мыслью об осуждении или о каком–то омерзении, которое он может внушить в будущем тем самым потомкам, ради счастья которых он жил и боролся. Мало того, он не только страдает, он заранее примиряется с этим. Лучшим для себя историческим памятником он считает совершенное забвение. Но опять–таки было бы совершенно тупо видеть в этом осуждении Гамленом себя самого признание сделанного им дела лишним. Нисколько. Гамлену только присуще понимание того гигантского расстояния, которое расстилается между его целью - миром законченной гуманности - и средствами, которые к этой цели ведут, то есть террором. Террор есть единственный инструмент, которым можно взломать ворота в грядущий рай. Так думает Гамлен. Но когда человечество, чистое и прекрасное, войдет в этот рай, оно должно даже забыть о том окровавленном кинжале, которым взломан был замок.

Разные люди по–разному будут относиться к великолепной фигуре, вылепленной Анатолем Франсом. Мы, революционеры, относимся к ней, при всем сознании ее узости и односторонности, с бесконечной любовью, с братским уважением, и мы не можем не чувствовать благодарности к Анатолю Франсу не только за то, что он в таком, поистине монументальном, стиле создал такую исключительную фигуру, но и за то, что он сумел отнестись к ней при полной правдивости с глубоким уважением.

Революция в этот момент была сильно подмочена неприятными элементами. Их Анатоль Франс представил в достаточном обилии. Интереснее всего здесь группа, окружающая госпожу Рошмор. Несколькими штрихами набросана подлая компания, от спекулянта Баца до Экзажере Анри, который даже в состоянии был посадить Гамлена судьей. Прекрасно задумано то, что Гамлен оказывается потом тем мечом, который уничтожает всю эту теплую компанию.

Зато с особой любовью останавливается Анатоль Франс на пассивных контрреволюционерах - на Бротто и его свите, отце Лонгмаре и прелестной Атенаис.

Бротто - центральная фигура романа в такой же мере, как и Гамлен. Это человек абсолютно свободомыслящий, атеист, человек, всей душой готовый приветствовать справедливость, если бы она была возможна, человек исключительной объективности и изумительной, до святости доходящей доброты, в то же время - человек большой эрудиции, грустно улыбающийся эпикуреец, - своеобразная маска самого Анатоля Франса.

Бротто стоит на огромной высоте над событиями. Он оценивает с точки зрения героической философии все происходящее. Он не может не вызывать симпатии, до такой степени очаровательными чертами обрисовал его Анатоль Франс. И все же он оставляет нас, революционеров, холодными.

Конечно, есть известная доля истины в его скептическом отношении к фанатизму ограниченного своим временем Гамлена и его единомышленников. Но тем не менее у Бротто есть и огромная холодность внеисторической фигуры. Это смакователь жизни и утонченный ее наблюдатель, который, пожалуй, потому и добр, что не находит причин быть злым на что бы то ни было в столь случайном и беглом мире, как наш. Нет никакого сомнения, что Анатоль Франс в этой улыбающейся, всегда возвышенной, перед всеми ударами судьбы крепкой и благодушной фигуре хотел создать человека несравненно высшего типа, чем Гамлен. Нет сомнения также, что многие отдадут пальму первенства Бротто. Но нас он не убеждает. Нам сродни революционные страсти, а Бротто кажется нам фигурой мало мужественной, каким–то историческим кастратом, который проплывает над жизнью, как облако, но ничего в ней не меняет, никак ее не задевает. Но надо все же отдать справедливость Анатолю Франсу: сама по себе фигура Бротто написана с классической определенностью и огромной культурностью, без которой нельзя было бы приступить к созданию персонажа такой исключительной силы мысли и такой широкой образованности. Без этой силы мысли и изумительной культурности Бротто был бы фигурой просто жалкой.

В маленькой фигурке проститутки Атенаис Анатоль Франс дает представление о том глубоком контрреволюционном брожении, которое получилось среди наиболее обездоленной части парижского населения, забытой и отчасти даже забитой якобинцами. Мельком дается учение Робеспьера о необходимости сохранить известное доверие и дружбу богатой части населения, учение тактически глубокое и отнюдь не роняющее Робеспьера как революционного стратега, но учение, показывающее, среди каких противоречий приходилось биться политике якобинцев. Атенаис не знает короля, не любит короля, имеет все основания ненавидеть короля, но она кричит во все горло: «Да здравствует король!» - просто чтобы протестовать против правительства, от которого она видит только одни обиды.



Похожие статьи
 
Категории