Горшок - русская народная сказка.

13.05.2019

Лев Николаевич Толстой


Алеша Горшок

Алешка был меньшой брат. Прозвали его Горшком за то, что мать послала его снести горшок молока дьяконице, а он споткнулся и разбил горшок. Мать побила его, а ребята стали дразнить его "Горшком". Алешка Горшок - так и пошло ему прозвище.

Алешка был малый худощавый, лопоухий (уши торчали, как крылья), и нос был большой. Ребята дразнили: "У Алешки нос, как кобель на бугре". В деревне была школа, но грамота не далась Алеше, да и некогда было учиться. Старший брат жил у купца в городе, и Алешка сызмальства стал помогать отцу. Ему было шесть лет, уж он с девчонкой-сестрой овец и корову стерег на выгоне, а еще подрос, стал лошадей стеречь и в денном и в ночном. С двенадцати лет уж он пахал и возил. Силы не было, а ухватка была. Всегда он был весел. Ребята смеялись над ним; он молчал либо смеялся. Если отец ругал, он молчал и слушал. И как только переставали его ругать, он улыбался и брался за то дело, которое было перед ним.

Алеше было девятнадцать лет, когда брата его взяли в солдаты. И отец поставил Алешу на место брата к купцу в дворники. Алеше дали сапоги братнины старые, шапку отцовскую и поддевку и повезли в город. Алеша не мог нарадоваться на свою одежду, но купец остался недоволен видом Алеши.

Я думал, и точно человека заместо Семена поставишь, - сказал купец, оглянув Алешу. - А ты мне какого сопляка привел. На что он годится?

Он все может - и запрячь, и съездить куда, и работать лютой; он только на вид как плетень. А то он жилист.

Ну уж, видно, погляжу.

А пуще всего - безответный. Работать завистливый.

Что с тобой делать. Оставь.

И Алеша стал жить у купца.

Семья у купца была небольшая: хозяйка, старуха мать, старший сын женатый, простого воспитания, с отцом в деле был, и другой сын - ученый, кончил в гимназии и был в университете, да оттуда выгнали, и он жил дома, да еще дочь - девушка гимназистка.

Сначала Алешка не понравился - очень уж он был мужиковат, и одет плохо, и обхожденья не было, всем говорил "ты", но скоро привыкли к нему. Служил он еще лучше брата. Точно был безответный, на все дела его посылали, и все он делал охотно и скоро, без останова переходя от одного дела к другому. И как дома, так и у купца на Алешу наваливались все работы. Чем больше он делал, тем больше все на него наваливали дела. Хозяйка, и хозяйская мать, и хозяйская дочь, и хозяйский сын, и приказчик, и кухарка, все то туда, то сюда посылали его, то то, то это заставляли делать. Только и слышно было "Сбегай, брат", или: "Алеша, ты это устрой. - Ты что ж это, Алешка, забыл, что ль? - Смотри, не забудь, Алеша". И Алеша бегал, устраивал, и смотрел, а не забывал, и все успевал, и все улыбался.

Сапоги братнины он скоро разбил, и хозяин разбранил его за то, что он ходил с махрами на сапогах и голыми пальцами, и велел купить ему новые сапоги на базаре. Сапоги были новые, и Алеша радовался на них, но ноги у него были всё старые, и они к вечеру ныли у него от беготни, и он сердился на них. Алеша боялся, как бы отец, когда приедет за него получить деньги, не обиделся бы за то, что купец за сапоги вычтет из жалованья.

Вставал Алеша зимой до света, колол дров, потом выметал двор, задавал корм корове, лошади, поил их. Потом топил печи, чистил сапоги, одежу хозяевам, ставил самовары, чистил их, потом либо приказчик звал его вытаскивать товар, либо кухарка приказывала ему месить тесто, чистить кастрюли. Потом посылали его в город, то с запиской, то за хозяйской дочерью в гимназию, то за деревянным маслом для старушки. "Где ты пропадаешь, проклятый", - говорил ему то тот, то другой. "Что вам самим ходить - Алеша сбегает. Алешка! А Алешка!" И Алеша бегал.

Завтракал он на ходу, а обедать редко поспевал со всеми. Кухарка ругала его за то, что он не со всеми ходит, но все-таки жалела его и оставляла ему горячего и к обеду и к ужину. Особенно много работы бывало к праздникам и во время праздников. И Алеша радовался праздникам особенно потому, что на праздники ему давали на чай хоть и мало, собиралось копеек шестьдесят, но все-таки это были его деньги. Он мог истратить их, как хотел. Жалованья же своего он и в глаза не видал. Отец приезжал, брал у купца и только выговаривал Алешке, что он сапоги скоро растрепал.

Когда он собрал два рубля этих денег "начайных", то купил, по совету кухарки, красную вязаную куртку, и когда надел, то не мог уж свести губы от удовольствия.

Говорил Алеша мало, и когда говорил, то всегда отрывисто и коротко. И когда ему что приказывали сделать или спрашивали, может ли он сделать то и то, то он всегда без малейшего колебания говорил: "Это все можно", - и сейчас же бросался делать и делал.

Молитв он никаких не знал; как его мать учила, он забыл, а все-таки молился и утром и вечером - молился руками, крестясь.

Так прожил Алеша полтора года, и тут, во второй половине второго года, случилось с ним самое необыкновенное в его жизни событие. Событие это состояло в том, что он, к удивлению своему, узнал, что, кроме тех отношений между людьми, которые происходят от нужды друг в друге, есть еще отношения совсем особенные: не то чтобы нужно было человеку вычистить сапоги, или снести покупку, или запрячь лошадь, а то, что человек так, ни зачем нужен другому человеку, нужно ему послужить, его приласкать, и что он, Алеша, тот самый человек. Узнал он через кухарку Устинью. Устюша была сирота, молодая, такая же работящая, как и Алеша. Она стала жалеть Алешу, и Алеша в первый раз почувствовал, что он, сам он, не его услуги, а он сам нужен другому человеку. Когда мать жалела его, он не замечал этого, ему казалось, что это так и должно быть, что это все равно, как он сам себя жалеет. Но тут вдруг он увидал, что Устинья совсем чужая, а жалеет его, оставляет ему в горшке каши с маслом и, когда он ест, подпершись подбородком на засученную руку, смотрит на него. И он взглянет на нее, и она засмеется, и он засмеется.

Это было так ново и странно, что сначала испугало Алешу. Он почувствовал, что это помешает ему служить, как он служил. Но все-таки он был рад и, когда смотрел свои штаны, заштопанные Устиньей, покачивал головой и улыбался. Часто за работой или на ходу он вспоминал Устинью и говорил: "Ай да Устинья!" Устинья помогала ему, где могла, и он помогал ей. Она рассказала ему свою судьбу, как она осиротела, как ее тетка взяла, как отдали в город, как купеческий сын ее на глупость подговаривал и как она его осадила. Она любила говорить, а ему приятно было ее слушать. Он слыхал, что в городах часто бывает: какие мужики в работниках - женятся на кухарках. И один раз она спросила его, скоро ли его женят. Он сказал, что не знает и что ему неохота в деревне брать.

Что ж, кого приглядел? - сказала она.

Жили-были мужик да баба. Оба были такие ленивые... Так и норовят - дело на чужие плечи столкнуть, самим бы только не делать... И дверь-то в избу никогда на крюк не закладывали: утром-де вставай, да руки протягивай, да опять крюк скидывай... И так проживем. Вот раз баба и свари каши. А уж и каша сварилась! Румяна да рассыпчата, крупина от крупины так и отваливается. Вынула баба кашу из печи, на стол поставила, маслицем сдобрила. Съели кашу и ложки облизали... Глядь, а в горшке-то сбоку да на донышке приварилась каша, мыть горшок надобно. Вот баба и говорит:

Ну, мужик, я свое дело сделала - кашу сварила, а горшок тебе мыть!

Да полно тебе! Мужиково ли дело горшки мыть? И сама вымоешь.

А и не подумаю!

И я не стану.

А не станешь - пусть так стоит!

Сказала баба, сунула горшок на шесток, а сама на лавку. Стоит горшок немытый.

Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть!

Сказано - твое дело, ты и мой!

Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первый встанет да перво слово скажет, тому и горшок мыть.

Ладно, лезь на печь, там видно будет.


Улеглись. Мужик на печи, баба на лавке. Пришла темна ноченька, потом утро настало.

Утром-то никто и не встает. Ни тот, ни другой и не шелохнутся - не хотят горшка мыть. Бабе надо коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и не подымается. Соседки уже коровушек прогнали.

Что это Маланьи-то не видать? Уж всё ли по-здорову?

Да, бывает, позапозднилась. Обратно пойдем - не встретим ли... И обратно идут - нет Маланьи.

Да нет уж! Видно, что приключилося!

Соседка и сунься в избу. Хвать! - и дверь не заложена. Неладно что-то. Вошла, огляделась:

Маланья, матушка!

А баба-то лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.

Почто коровушку-то не прогоняла? Аи, нездоровилось? Молчит баба.

Да что с тобой приключилось-то? Почто молчишь? Молчит баба, ни слова не говорит.

Господи помилуй! Да где у тебя мужик-то?.. Василий, а Василий! Глянула на печь, а Василий там лежит, глаза открыты и не ворохнётся.

Что у тебя с женой-то? Ай, попритчилось?

Молчит мужик, что воды в рот набрал. Всполошилась соседка:

Пойти сказать бабам! - Побежала по деревне: - Ой, бабоньки! Неладно ведь у Маланьи с Василием: лежат пластом - одна на лавке, другой на печи. Глазоньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли напущена?

Прибежали бабы, причитают около них:

Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Васильюшка! Да почто молчите-то?

Молчат оба, что убитые.

Да бегите, бабы, за попом! Дело-то совсем неладно выходит. Сбегали. Пришел поп.

Вот, батюшка, лежат оба - не шелохнутся; глазоньки открыты, а словечушка не молвят. Уж не попорчены ли?

Поп бороду расправил - да к печке:

Василий, раб божий! Что приключилось-то? Молчит мужик.

Поп - к лавке:

Раба божия! Что с мужем-то? Молчит баба.

Соседки поговорили, поговорили да и вон из избы. Дело не стоит: кому печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплята, у кого поросята. Поп и говорит:

Ну, православные, уж так-то оставить их боязно, посидите кто-нибудь.

Той некогда, другой некогда.

Да вот,- говорят,- бабка-то Степанида пусть посидит, у нее не ребята плачут - одна живет.

А бабка Степанида поклонилась и говорит:

Да нет, батюшка: даром никто работать не станет! А положи жалованье, так посижу.

Да какое же тебе жалованье положить? - спрашивает поп, да и повел глазами-то по избе. А у двери висит на стенке рваная Маланьина кацавейка, вата клоками болтается.- Да вот,- говорит поп,- возьми кацавейку-то. Плоха, плоха, а все годится хоть ноги прикрыть.

Только это он проговорил, а баба-то, как ошпарена, скок с лавки, середь избы стала, руки в боки.

Это что же такое? - говорит.- Мое-то добро отдавать? Сама еще поношу да из своих рученек кому хочу, тому отдам.

Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги с печи опустил, склонился да и говорит:

Ну вот, баба, ты перво слово молвила - тебе и горшок мыть.


Добавлено: 15.08.2016

Шолом-Алейхем (псевдоним Ш. Рабиновича, 1859-1916) начал писать с детских лет. «Страсть к писанию, как это ни странно, - говорит Шолом-Алейхем в своих автобиографических заметках, - началась у меня с красивого почерка... За красиво написанное задание отец давал... по грошу (первый гонорар). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней («сочинил») целый трактат по Библии и древнееврейской грамматике. Отец пришел в восторг от моего «произведения» и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (было мне тогда лет десять)...» Творчество Шолом-Алейхем удивительно многогранно. Он прозаик и драматург, критик и поэт, издатель литературных альманахов и блистательных чтец собственных рассказов. И во всех своих насыщенных большим социальным смыслом произведениях он изображал тяжелую жизнь народа в условиях царской России.

– Ребе, у меня к вам дело. Вы, наверное, меня не знаете, а может и знаете, я Ента, Ента Куролапа. Я, значит, торгую яйцами да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, два-три дома, они меня и выручают, дай им бог здоровья. Ведь заставь меня платить проценты, я живо вылечу в трубу. А так я держусь, - где подстрелю трешку, где отдам, возьму, отдам - вот и верчусь. Но, что там ни говори, живи сейчас мой муженек, мир праху его, я бы горя не знала. Хотя опять-таки надо признать, что мне с ним жилось тоже не так уж сладко-сахарно, потому как насчет заработков он был слабоват, не в обиду ему будь сказано, все, бывало, сидит-корпит над своими книгами, а тружусь-надрываюсь я. Правда, я к этому приучена с малолетства, меня к труду мама приохотила, ее звали Бася, мир праху ее, Бася-свечница: бывало, накупит у мясников трефного сала и давай сальные свечи лить, ведь тогда знать не знали ни про керосин, ни про всякие лампы да стекла, которые то и дело лопаются, - у меня, к примеру, что ни неделя, то новое стекло...

Да, о чем бишь у нас шел разговор. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше-Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только кашель, он всегда кашлял, кашель его и убил... Он всегда, не про вас будь сказано, кашлял. Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь - кашляй, хочешь - не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и заговаривали, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет, а о чесноке ни слова. Приходит врач и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, причем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого...

Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите - вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице, рядом со столяром Лейзером, вы его тоже должны знать, он живет за баней. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, вы его тоже должны знать, его звать Азриел. Сам он веселокутский, из местечка, значит, Веселый Кут, и торгует рыбой, рыботорговец значит. И зарабатывает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все зависит от реки. В тихую погоду рыба клюет - и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - и цена на нее растет. И вот зятек Азриел считает: что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: "Какой же тебе расчет?" А он: "Расчет прямой. В тихую погоду рыба клюет цена вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет". - "Какой же тебе расчет?" А он опять: "В тихую погоду рыба клюет - цена вниз ползет, в плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет". Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким невеждой!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы оказали - своя квартира... Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. У меня, значит, своя половина, свое владение. Но куда мне, бедной вдове, с единственным сыном на руках, куда мне целых полдома? Есть где голову приклонить - и ладно! Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. А тут еще зятек мой, Азриел значит, пристает: "Давай класть новую крышу, давай - и никаких!" - "Ладно, говорю, давай".- "Давай крыть", - говорит он. "Давай крыть", - отвечаю я! Туда-сюда, давай-давай, судили-рядили, крыша-солома, а проку не видать. Ясное дело, ведь тут надо уйму соломы, про тес я уж и не заикаюсь, тес - это зарез. Пришлось, значит, мне сдать две комнаты, пришлось сдать. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Его дети платят мне за него пять пятиалтынных в неделю, а кормиться он ходит к ним, правда, через день: день ест, день постится, но и в сытый день он тоже живет впроголодь. Он мне сам это говорил. А может, он и приврал немного, ведь старый человек любит поворчать. Сколько ему ни дай, куда ни посади - плохо, куда ни положи - жестко.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали - соседи... Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки, он, как вы говорите, квартирант спокойный - тише воды, ниже травы. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта. Ну и язва! Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: "Душечка, кошечка, милочка, я для вас буду делать и то и се..." И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать... "А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок?" - "О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же брульянты, а не дети! Летом они день-деньской во дворе, а зимой как заберутся на печку, только их и видели. Плохо другое: уж очень они любят поесть, уж такие охотники до еды, не напасешься на них". Да что толковать, видно, мне на роду написано страдать и мучиться. Ребята у нее оказались такие горластые - ужас! День ли, ночь - все едино, вечно у них шум, гомон, орут, визжат, кричат, ругаются, дерутся - сущий ад. И то, пожалуй, в аду легче... Но это еще не все, это еще полбеды. Ребят как-никак можно успокоить, дашь им пинка, щелчка, шлепка, они и угомонятся, на то они и ребята... Но бог ей дал мужа, его зовут Ойзер. Вы его должны знать, он младший служка малой синагоги и, видать, набожный, неглупый человек. Но как она им помыкает, Гнеся эта! "Ойзер, туда! Ойзер, сюда! Ойзер, то! Ойзер, се!" Только и слышно: "Ойзер, Ойзер..." А ему хоть бы что! Либо отделается шуточкой (он еще ко всему большой шутник), либо картузик на затылок - и был таков. Счастье, что у него характер покладистый.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: плохие соседи... Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет - пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно по секрету, тсс, молчок... она своего мужа того, поколачивает... да-да... тайком от всех... "Ах, Гнеся, Гнеся, - говорю я ей, - побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь". А она в ответ: "Это не ваше дело". А я ей: "Да ну вас к шуту!" А она мне: "Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок". А я ей: "Ослепни тот, кто лучшего не видал". А она мне: "Оглохни тот, кто любит подслушивать..." Вот бессовестная!

1
  • Вперед
Please enable JavaScript to view the

– Ребе, у меня к вам дело. Вы, наверное, меня не знаете, а может и знаете, я Ента, Ента Куролапа. Я, значит, торгую яйцами да курами, курами да гусями. У меня свои постоянные покупательницы, два-три дома, они меня и выручают, дай им бог здоровья. Ведь заставь меня платить проценты, я живо вылечу в трубу. А так я держусь, - где подстрелю трешку, где отдам, возьму, отдам - вот и верчусь. Но, что там ни говори, живи сейчас мой муженек, мир праху его, я бы горя не знала. Хотя опять-таки надо признать, что мне с ним жилось тоже не так уж сладко-сахарно, потому как насчет заработков он был слабоват, не в обиду ему будь сказано, все, бывало, сидит-корпит над своими книгами, а тружусь-надрываюсь я. Правда, я к этому приучена с малолетства, меня к труду мама приохотила, ее звали Бася, мир праху ее, Бася-свечница: бывало, накупит у мясников трефного сала и давай сальные свечи лить, ведь тогда знать не знали ни про керосин, ни про всякие лампы да стекла, которые то и дело лопаются, - у меня, к примеру, что ни неделя, то новое стекло...

Да, о чем бишь у нас шел разговор. Вот вы сказали, мол, рано умер. Еще бы не рано, ведь моему покойнику, моему Мойше-Бенциону, было всего двадцать шесть, когда он умер. Почему двадцать шесть? Судите сами! Девятнадцать ему сравнялось в год нашей свадьбы, да после его смерти пробежало как-никак восемь годочков. Вот и выходит, по моему расчету, двадцать три. Почему не двадцать шесть? Потому что семь лет его болезни я не считаю. Он, конечно, хворал гораздо дольше, он, может, всю жизнь был хворый, верней, всю-то жизнь он, конечно, был здоровый, вот разве только кашель, он всегда кашлял, кашель его и убил... Он всегда, не про вас будь сказано, кашлял. Впрочем, вовсе не всегда, а только когда кашель нападет. Зато уж как примется кашлять, будет кашлять и кашлять, весь изойдет кашлем. Врачи говорили, что это, мол, у него спазмы такие, хочешь - кашляй, хочешь - не кашляй! Это сущая чепуха и ерунда, от них, от врачей, толку, как от козла молока. Взять, к примеру, сына Арона-резника, Иокл его звать. Как-то схватило у него зубы; чего только с ним не делали: и кололи и заговаривали, а толку чуть. Маялся Иокл, маялся, потом взял и засунул себе в ухо чесноку, говорят, чеснок здорово от зубов помогает. Ему и вовсе невтерпеж стало, от боли на стенки лезет, а о чесноке ни слова. Приходит врач и давай у Иокла пульс щупать. Дурак этакий, причем тут пульс? Хорошо, что Иокла отвезли в Егупец, иначе он бы как пить дать отправился вслед за своей сестрой Перл, она, бедняжка, скончалась от сглазу во время родов, избави вас бог от этого...

Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите - вдова. Овдовела я совсем молоденькой, осталась одна с грудным младенцем на руках, в половине дома на Бедняцкой улице, рядом со столяром Лейзером, вы его тоже должны знать, он живет за баней. Вы спросите: почему только полдома? Да потому, что другая половина не моя, а моего зятя, вы его тоже должны знать, его звать Азриел. Сам он веселокутский, из местечка, значит, Веселый Кут, и торгует рыбой, рыботорговец значит. И зарабатывает, не сглазить бы, очень даже неплохо. Все зависит от реки. В тихую погоду рыба клюет - и цена на нее вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - и цена на нее растет. И вот зятек Азриел считает: что лучше, когда рыба клюет и цена вниз ползет. Я ему: "Какой же тебе расчет?" А он: "Расчет прямой. В тихую погоду рыба клюет цена вниз ползет. В плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше рыба клюет и цена вниз ползет". - "Какой же тебе расчет?" А он опять: "В тихую погоду рыба клюет - цена вниз ползет, в плохую погоду рыба не клюет - цена растет. Так пускай уж лучше клюет и цена вниз ползет". Тьфу, пропади ты пропадом, заладил одно, поди толкуй с этаким невеждой!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы оказали - своя квартира... Само собой, лучше свой уголок иметь и не мыкаться по чужим людям. Недаром сказано: чужое со своим не сравнишь. У меня, значит, своя половина, свое владение. Но куда мне, бедной вдове, с единственным сыном на руках, куда мне целых полдома? Есть где голову приклонить - и ладно! Зачем же мне полдома, да еще с худой крышей. Ведь который год крыша не чинена. А тут еще зятек мой, Азриел значит, пристает: "Давай класть новую крышу, давай - и никаких!" - "Ладно, говорю, давай".- "Давай крыть", - говорит он. "Давай крыть", - отвечаю я! Туда-сюда, давай-давай, судили-рядили, крыша-солома, а проку не видать. Ясное дело, ведь тут надо уйму соломы, про тес я уж и не заикаюсь, тес - это зарез. Пришлось, значит, мне сдать две комнаты, пришлось сдать. В одной живет глухой Хаим-Хоне, он уже старый и вовсе, можно сказать, из ума выжил. Его дети платят мне за него пять пятиалтынных в неделю, а кормиться он ходит к ним, правда, через день: день ест, день постится, но и в сытый день он тоже живет впроголодь. Он мне сам это говорил. А может, он и приврал немного, ведь старый человек любит поворчать. Сколько ему ни дай, куда ни посади - плохо, куда ни положи - жестко.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали - соседи... Избави бог от них! О глухом речи нет, с него взятки гладки, он, как вы говорите, квартирант спокойный - тише воды, ниже травы. Но лукавый меня попутал другую комнату сдать мучной торговке Гнесе, она, значит, мукой торгует, Гнеся эта. Ну и язва! Спервоначалу-то она была шелковая, все напевала: "Душечка, кошечка, милочка, я для вас буду делать и то и се..." И ничего-то ей, мол, не надо, только вот столечко места в печке чугунок поставить, да краешек доски раз в неделю мясца сготовить, да уголок стола раз в полгода тесто раскатать... "А куда вы, говорю, ребят ваших денете? Ведь их у вас, говорю, Гнеся, слава богу, целый выводок?" - "О чем вы беспокоитесь, Енточка, душенька! Вы не знаете, значит, моих детей. Ведь это же брульянты, а не дети! Летом они день-деньской во дворе, а зимой как заберутся на печку, только их и видели. Плохо другое: уж очень они любят поесть, уж такие охотники до еды, не напасешься на них". Да что толковать, видно, мне на роду написано страдать и мучиться. Ребята у нее оказались такие горластые - ужас! День ли, ночь - все едино, вечно у них шум, гомон, орут, визжат, кричат, ругаются, дерутся - сущий ад. И то, пожалуй, в аду легче... Но это еще не все, это еще полбеды. Ребят как-никак можно успокоить, дашь им пинка, щелчка, шлепка, они и угомонятся, на то они и ребята... Но бог ей дал мужа, его зовут Ойзер. Вы его должны знать, он младший служка малой синагоги и, видать, набожный, неглупый человек. Но как она им помыкает, Гнеся эта! "Ойзер, туда! Ойзер, сюда! Ойзер, то! Ойзер, се!" Только и слышно: "Ойзер, Ойзер..." А ему хоть бы что! Либо отделается шуточкой (он еще ко всему большой шутник), либо картузик на затылок - и был таков. Счастье, что у него характер покладистый.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: плохие соседи... Плохое плохому рознь! Избави бог, я про Гнесю худого не скажу, она не злая и даже подаст нищему ломоть. Но когда ей вожжа под хвост попадет - пронеси ты, господи! Стыд и срам! Другому я бы ни словечка, но вам, вам можно по секрету, тсс, молчок... она своего мужа того, поколачивает... да-да... тайком от всех... "Ах, Гнеся, Гнеся, - говорю я ей, - побойтесь бога, как вам не совестно, бога побойтесь". А она в ответ: "Это не ваше дело". А я ей: "Да ну вас к шуту!" А она мне: "Пускай шут унесет того, кто сует свой нос в чужой горшок". А я ей: "Ослепни тот, кто лучшего не видал". А она мне: "Оглохни тот, кто любит подслушивать..." Вот бессовестная!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вы сказали, что я люблю чистоту... Не откажусь, верно, люблю, когда кругом чисто, ни пылиночки. Чем же это плохо? А она, Гнеся, стало быть, не терпит, что у меня все сверкает-играет, убрано-прибрано, чистота, красота... А к ней загляни! Пакость, мерзость, грязь до ушей, помойное ведро полнехонько - бррр!.. С самого утра, не успеют глаза продрать, у них уже начинается столпотворение. Разве это дети? Сущие черти, а не дети. Разве их можно сравнить с моим Давидкой, с моим сыночком! Мой Давидка, дай ему бог здоровья, весь день в хедере, а как придет вечером, тоже без дела не сидит: либо молится, либо занимается, либо книжку читает. А ее черти? То жрут, прости господи, то рвут, то дерутся, то без дела околачиваются. Скажите сами, при чем тут я, если бог ее наградил оравой сорванцов и озорников, а мне он послал чудного сыночка, настоящий брульянт, чистое золото, не сглазить бы, потому что я над ним немало слез пролила, ох, немало. Вы не смотрите, что я женщина. На моем месте ни один мужчина не выдержал бы. Иной мужчина, не про вас будь сказано, конечно, в тыщу раз хуже женщины. Чуть жизнь немного припрет его к стене, он уже и не человек! Да что далеко ходить. Взять хотя бы Осю, сына Мойше-Аврома. Пока его жена Фруме-Неха была жива, все шло хорошо. Но как только она умерла, он сразу опустился, повесил голову, раскис... "Реб Иося, - говорю я ему, - Иося, бог с вами, возьмите себя в руки, ничего не попишешь. Смерть жены, говорю, ведь это божья воля. Как там сказано в наших святых книгах - бог дал, бог и взял. Да вы это лучше меня знаете".

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали - единственный сын... Он, верно, у меня один-единственный, как солнышко в небе. Неужели вы его не знаете! Имя ему дали по моему свекру, по Довид-Гиршу, значит. Посмотреть на него - вылитый отец, дай бог ему долгой жизни, и лицо такое же желтое, как у отца, мир праху его, испитое, и весь он такой же тощий, слабенький, кожа да кости, еле-еле душа в теле... Доконали его, беднягу, и хедер и талмуд... "Хватит тебе, сынок, говорю, хватит надрываться, отдохни малость, посмотри, на кого ты похож, поешь, выпей чего-нибудь, хоть чашечку цикория". А он в ответ: "Спасибо, мама, пей сама, тебе нужней, ведь ты работаешь, надрываешься. Хочешь, я тебе помогу корзину с базара принести!" А я ему: "И не выдумывай. Таскать корзины тебе не пристало. Мои враги (а их у меня хватает) этого не дождутся. Твое дело учиться, набираться ума-разума". А сама глаз с него не свожу, до чего на отца похож, как две капли, и кашляет точно так же. Боже ты мой, за что мне такое наказание?! Как начнет кашлять, у меня сердце кровью обливается. Разве можно передать, чего мне стоило его поднять, в люди вывести? Сколько муки я приняла, сколько страданий. Ведь никто, ребе, никто не верил, что мой сынок, мое чадо выживет, потому что не было на свете болезни, не было заразы, которая бы к нему не приставала. Чем он только не болел! И корью, и оспочкой, и скарлатиной, и железками, и дифтеритом... Сколько я над ним бессонных ночей просидела, одному господу богу известно. Но, видно, дошли до всевышнего мои вдовьи слезы, и я дождалась радостного денечка, когда моему чаду сравнялось тринадцать лет и он стал совершеннолетним. Но не думайте, что этим дело кончилось. Вот слушайте. Однажды зимним вечером шел мой сынок из хедера и вдруг видит: идет по улице призрак, весь в белом, и руками размахивает. Долго ли ребенку испугаться? Он так и обмер, потерял сознание и свалился в снег. Кто знает, сколько он там пролежал, покамест его нашли и принесли домой. А как его в чувство привели, он заболел по-настоящему и пролежал, на горе своей матери, в жару, в бреду целых шесть недель! Чудо из чудес, что я все это перенесла. Чего только я с ним не вытворяла: и обет давала за него в синагоге, и "продавала" его, и обратно "выкупала", и еще одно имя прибавила (Хаим-Довид-Гирш), чтобы он долго жил и чтобы ангел смерти его не узнал, а главное - плакала, плакала над ним в три ручья. "Боже милостивый, - молила я, - ежели надо меня наказать, - накажи, только сыночка моего не отбирай". И бог, видно, сжалился надо мной, и сынок мой стал поправляться, и вот однажды он мне говорит: "Мама, я могу тебе передать привет от папы, я его видел, он навестил меня". Как я это услыхала, так внутри у меня что-то оборвалось, а сердце тук-тук-тук... "Пусть он там постарается. Это значит, что ты долго будешь жить", - говорю я, а сердце тук-тук-тук... Ну, а позже я дозналась, что это был за призрак, который белыми ручищами размахивал. Может, вы угадаете, ребе, ведь вы у нас умница! Это был Липе, Липе-водовоз. Он купил тогда новый тулуп, и как на грех белый, а мороз стоял лютый, вот он и решил согреться и давай махать руками, чтоб ему пусто было. Где же это видано, чтобы солидный человек напяливал на себя ни с того ни с сего белый тулуп!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: здоровье... Здоровье - это первейшее дело! Наш врач тоже так считает и велит ухаживать за ним, варить ему каждый день бульон, хотя бы, говорит, из четверти курицы, и если вы, говорит, в состоянии, кормите, говорит, его и молочком, и маслицем, и шоколадом, если только, мол, вы в состоянии. Что за пустые слова: "Если вы в состоянии"! Да разве есть на земле такое, чего бы я не сделала ради своего Давидки! Какое тут может быть "состояние"? Скажи мне, к примеру: "Ента, ступай рой землю, коли дрова, таскай воду, меси глину, ограбь церковь", - ради своего Давидки все сделаю, пускай в самую глухую ночь, пускай в самый страшный мороз. Этим летом, например, вздумалось ему прочитать какие-то книги, не то учебники, их у меня и в помине нет, но ведь я вхожа в богатые дома, бываю там, значит, вот он меня и просит, достань мне, мол, мама, эти не то книги, не то учебники, и написал мне их на бумажке, значит. Вот пришла я, значит, с этой бумажкой в богатый дом и выпросила эти книги - выпросила разок, другой, третий. А потом меня там на смех подняли: "Зачем вам, Ента, эти книги? Вы что, ими своих гусей да кур кормите, что ли?" - "Ладно, думаю, смейтесь, смейтесь, зато у моего Давидки есть что читать". Ночи, ночи напролет просиживает он над этими не то книгами, не то учебниками, все читает да просит еще принести. Что ж, мне не жалко! Отнесу прочитанные, принесу новые. Тут как раз и явился этот умник, горе-врач этот, и спрашивает: могу ли я ему готовить каждый день бульоичик хоть из четверти курицы? Чудак человек! А если понадобится из трех четвертей, разве я откажусь? Откуда берутся этакие врачи? На каких дрожжах их замешивают и в каких печах выпекают!

Да, но о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите: бульон... Я каждый божий день готовлю бульончик из четверти курицы и подаю ему вечером, когда он приходит после занятий; он ест, а я с какой-нибудь работой в руках сижу рядышком, гляжу на него, рада-радешенька, и думаю только об одном: помоги мне, господи, завтра тоже сварить бульон. А он мне: "Мама, а почему тебе не поесть со мной?" - "Кушай на здоровье, говорю, кушай, я уже ела". "А что ты ела?" - "Что бы я там ни ела, а только я уже наелась, говорю, а ты кушай на здоровье". Потом он берется за свои не то книги, не то учебники, а я достаю из печки печеной картошки или крошу себе лучку с хлебом и заморю червячка. И хотите верьте, хотите нет, клянусь его здоровьем и счастьем, что эта луковица мне слаще самого вкусного жаркого, самого наваристого супа, потому что я рада, что Давидка мой сегодня ел бульончик и что на завтра еще осталось четверть курицы. Одна беда: уж очень сильно он кашляет, только и слышно: кха-кха... Я прошу врача: "Дайте же ему что-нибудь против кашля!" А тот все допытывается: "Сколько вашему мужу было лет, когда он умер, мир праху его, и от чего он умер?" - "От смерти, говорю, умер, от смерти. Очень просто, года его вышли, вот он и умер. При чем тут отец, когда речь идет о сыне?" А тот свое: "Нет, мне надо знать, я вашего сына осмотрел, хороший сын у вас, славный парень!" - "Спасибочки вам, говорю, я это и сама знаю. Вы лучше дайте ему лекарство от кашля, чтобы он не кашлял, чтобы..." А тот опять: "Дело не в лекарстве, вы лучше следите, чтобы он поменьше сидел над книгами". - "А что же еще ему делать?" - "Пусть гуляет побольше и, главное, пусть не засиживается по ночам над книгами. Если ему суждено стать врачом, говорит, не беда, если он им станет на два-три годочка попозже". Эти слова мне пришлись не по нутру, нет! Неладное он толкует, сразу видно, что мозги у него не в порядке. С чего это он взял, что мой сыночек будет врачом. Он бы еще сказал - "губернатором"! Пришла я домой и все это выложила своему Давидке. А он весь покраснел и говорит: "Больше, мама, не ходи к нему и не толкуй с ним ни о чем". А я говорю: "Наплевать мне на него, я больше в его сторону и смотреть не хочу, ведь он не в своем уме. Зачем он лезет не в свое дело, зачем выпытывает, где больной работает, да как живет, да сколько зарабатывает? Какое ему дело! Тебе сунули в лапу полтинник - выпиши рецепт, - и дело с концом!"

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: хватает, мол, забот!.. Еще бы не хватало. Забот полон рот. Да и как им не быть, если на руках у тебя корзина с яйцами, да с гусями, да с курами, да с утками, да еще парочка богатых дам в придачу, которые так и норовят взять у тебя самое лучшее, самое свеженькое, боятся, что одна другую опередит! Вы сами видите, что мне не до бульонов, ведь я никогда дома не бываю. Но голь на выдумки хитра. Встану пораньше, затоплю печь и убегу на базар, потом заскочу на минутку, замочу четверть курицы, посолю ее и опять убегу. Потом снова заскочу, воду солью, поставлю горшок в печку, а сама попрошу соседку, Гнесю значит, последить за горшком: как закипит, мол, прикрыть его крышкой и задвинуть подальше в самый жар, чтобы не остыло. Что ж тут хитрого? Сколько раз, бывало, я для нее готовила полный ужин! Ведь мы как-никак все же люди, а не звери, живем не в лесу, а среди народа, значит, живем!.. А вечером, как приду с работы, разведу огонь, нагрею, значит, и подаю ему свеженький, горяченький бульончик. Кажется, все вроде хорошо? Как бы не так! Вы забыли, что соседка у меня сущая... стыдно выговорить... не скажу кто... ну ее совсем... Сегодня утром ей вдруг приспичило угостить свою ораву молочным обедом - не то галушками, не то балабушками на молоке. Что за вкус в этих молочных балабушках! Да и при чем тут балабушки, когда сегодня не суббота, а самая обыкновенная среда, никак не пойму! Чудная она все-таки, эта торговка мукой, Гнеся эта! У нее всегда разом густо, разом пусто. То она три дня к печке не подойдет, а то вдруг как примется стряпать, набухает полный котел и готовит, значит, не поймешь что, то ли пшенный кулеш, то ли кашу, причем хоть очки нацепляй, все равно ни пшенинки не найдешь. А то вдруг начистит горшок картошки, вроде как с рыбой, а на самом-то деле там один лук, за версту разит, да вдобавок еще перцу положит столько, что вся орава потом сутками не отдышится, и все они ходят разинув рты, чтоб их ветром продуло.

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали - не везет. Надумала, значит, моя соседка сварганить балабушки из гречневой муки и, значит, поставила в печку кувшин с молоком, чтобы, значит, вскипятить его. А ребята ее, само собой, обрадовались - давай петь, давай орать, хоть уши затыкай! Никогда, что ли, они молока не пробовали?! Да сколько там молока было, смешно сказать, дай бог нашим врагам иметь не больше. От силы две ложки остальное все как есть вода. Но для бедняка и это радость. Вдруг нелегкая приносит самого служку. Видно, он еще в синагоге почуял, что дома пахнет богатым блюдом, вот он и пожаловал и по своей привычке шутливо говорит: "С праздником, мол, вас". А она ему в ответ: "Какой тебе, сатана, праздник, ты почему так рано приперся?.." - "Боялся, - говорит он, - опоздать к праздничному обеду. Что там у тебя в печке?" А она ему: "Специально для тебя шиш с маслом в маленьком горшочке". А он ей: "Уж лучше в большом, чтобы хватило нам обоим". Она вышла из себя да как крикнет: "Убирайся отсюдова со своими шуточками", - да как возьмет ухват, да как подцепит свой кувшин. А кувшин хлоп на бочок, а молоко - бултых на всю печку. Тут поднялся крик, рев, шум! Гнеся принялась честить мужа последними словами. Его счастье, что он сразу ноги унес. А вся орава, значит, прыг-прыг с печки и начала реветь, плакать, причитать, словно у них отца с матерью убили... А я говорю: "Провалитесь вы с вашими балабашками, из-за них, говорю, может, бульон моего Давидки пострадал, и горшок, может, теперь, не дай бог, придется выкинуть!" А она мне в ответ: "Черт бы побрал ваш горшок вместе с вашим бульоном, мне мои молочные балабашки дороже всех ваших горшков и всех ваших бульончиков, которыми вы пичкаете своего Давидку". А я говорю: "Один ноготок на мизинце моего Давидочки больше стоит, чем вся ваша орава". А она кричит: "Наплевать мне на вашего Давидку, он один, а у меня их вон сколько!" Такого сокровища, как эта Гнеся, еще свет не видывал. За такие слова ее бы надо как следует отхлестать мокрой тряпкой по лицу!..

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы сказали: мясному и молочному в одной печке не место... Так оно и вышло. Кувшин, значит, повалился набок, и молоко, значит, разлилось по всей печке. И если, не дай бог, хоть капля молока брызнула на мой мясной горшок, тогда мне погибель. Хотя, опять же, как могло молоко добраться до моего горшка: ведь он стоял вон там, в самой глубине, да еще был прикрыт золой. Но ручаться я не могу. А вдруг судьба!.. Я вам все выложу начистоту, все. Бог с ним, с бульончиком, не в бульончике дело. Конечно, бульончик тоже жалко! Чем я вечером покормлю Давидку? В общем, что-нибудь соображу! Вчера я как раз принесла битых гусей, принесла, выпотрошила их, и у меня, конечно, остались потроха, значит, головки, желудочки, то-се. Что-нибудь состряпаю. Вопрос - в чем? Ведь если вы, ребе, не дай бог, решите, что мой мясной горшок стал из-за капли молока трефным, я с ума сойду, потому что больше горшков у меня нет. Правда, раньше у меня было целых три мясных горшка, но Гнеся эта, чтоб ей пусто было, взяла у меня новенький целехонький горшок, а вернула мне битый горшок. Я спрашиваю: "Чей это горшок?" Она говорит: "Как чей? Это ваш горшок!" А я ей: "Как мой? Ведь я вам дала целый горшок, а это битый горшок". А она мне: "Тише, не кричите, не запугаете! Во-первых, я вам вернула целый горшок, во-вторых, я брала у вас битый, а в-третьих, я у вас никаких горшков брать не брала. У меня хватает своих, и оставьте меня в покое!" Видали бесстыдницу!

Да, о чем бишь у нас шел разговор? Вот вы говорите: горшки в хозяйстве всегда пригодятся... Осталось у меня, значит, всего-навсего два горшка целых и один битый, в общем, считай, что два горшка. Но разве бедному человеку положено иметь два горшка? Притащила я как-то с базара полную корзину кур, и вдруг на ту беду прибежала кошка и напугала, значит, моих курочек. Вы, конечно, спросите: откуда взялась кошка? Все эта самая орава. Как увидят где-нибудь котенка, обязательно подберут и начнут его мучить, пока не замучают. "Пожалейте, - просит, бывало, мой Давидка, - ведь кошке тоже больно!" Но им, этим бездельникам да озорникам, наплевать! Они кошке на хвост что-то там такое нацепили, она давай прыгать, давай рваться, куры мои перепугались, одна отвязалась, заметалась, взлетела на полку, и - трах, оттуда горшок на пол! Ну, что ей стоило сбросить битый горшок! Так нет же! Известное дело. Битый горшок никогда не свалится, а свалится целый. Так уж оно на земле водится испокон веков!

Вот бы узнать, почему это так, вот бы... К примеру: идут двое. Один идет, и другой идет. Первый - любимый сын у своей мамаши, один-единственный, как солнышко в небе, а другой, скажем... Ребе! Помилуй бог, ребе, что с вами?! Ребе, где ваша жена! Где она там?! Живей сюда, сюда, нашему ребе плохо! Он теряет сознание! Воды! Воды!..

КОНЕЦ

Примечания


Трефное - не пригодное к употреблению в пищу по законам еврейской религии.

Согласно народному поверью, давать обет - значит давать обещание по выздоровлении больного пожертвовать определенную сумму денег на синагогу или благотворительные дела; "продавать" или "выкупать" - означает жертвовать на благотворительные цели столько денежных единиц, сколько составляет в сумме числовое значение букв имени больного; прибавить имя - значит обмануть ангела смерти; в данном случае прибавлено имя Хаим (по древнееврейски жизнь).

У правоверных евреев существует отдельная посуда для мясной пищи и для молочной. Если молочное попадает в мясное или наоборот (что запрещено еврейской религией), то пищу и посуду полагается выкинуть.


Жили-были мужик да баба. Оба были такие ленивые... Так и норовят дело на чужие плечи столкнуть, самим бы только не делать... И дверь-то в избу никогда на крюк не закладывали: утром-де вставай да руки протягивай, да опять крюк скидывай... И так проживем.

Вот раз баба и свари каши. А уж и каша сварилась! Румяна да рассыпчата, крупина от крупины так и отваливается. Вынула баба кашу из печи, на стол поставила, маслицем сдобрила. Съели кашу и ложки облизали... Глядь, а в горшке-то сбоку да на донышке приварилась каша, мыть горшок надобно. Вот баба и говорит:

Ну, мужик, я свое дело сделала - кашу сварила, а горшок тебе мыть!

Да полно тебе! Мужиково ли дело горшки мыть! И сама вымоешь.

А и не подумаю!

И я не стану.

А не станешь - пусть так стоит! Сказала баба, сунула горшок на шесток, а сама на лавку.

Стоит горшок немытый.

Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть!

Сказано - твое дело, ты и мой!

Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первый встанет да перво слово скажет, тому и горшок мыть.

Ладно, лезь на печь, там видно будет.

Улеглись. Мужик на печи, баба на лавке. Пришла темна ноченька, потом утро настало.

Утром-то никто и не встает. Ни тот, ни другой и не шелохнутся - не хотят горшка мыть.

Бабе надо коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и не подымается.

Соседки уже коровушек прогнали.

Что это Маланьи-то не видать? Уж все ли по-здорову?

Да, бывает, позапозднилась. Обратно пойдем - не встретим ли...

И обратно идут - нет Маланьи.

Да нет уж! Видно, что приключилося! Соседка и сунься в избу. Хвать! - и дверь не заложена. Неладно что-то. Вошла, огляделась.

Маланья, матушка!

А баба-то лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.

Почто коровушку-то не прогоняла? Ай нездоровилось?

Молчит баба.

Да что с тобой приключилось-то? Почто молчишь?

Молчит баба, ни слова не говорит.

Господи помилуй! Да где у тебя мужик-то? Василий, а Василий!

Глянула на печь, а Василий там лежит, глаза открыты - и не ворохнется.

Что у тебя с женой-то? Ай попритчилось? Молчит мужик, что воды в рот набрал. Всполошилась соседка:

Пойти сказать бабам! Побежала по деревне:

Ой, бабоньки! Неладно ведь у Маланьи с Василием: лежат пластом - одна на лавке, другой на печи. Глазоньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли напущена?

Прибежали бабы, причитают около них: - Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Васильюшка! Да почто молчите-то?

Молчат оба что убитые.

Да бегите, бабы, за попом! Дело-то совсем неладно выходит.

Сбегали. Пришел поп.

Вот, батюшка, лежат оба - не шелохнутся; глазоньки открыты, а словечушка не молвят. Уж не попорчены ли?

Поп бороду расправил - да к печке:

Василий, раб божий! Что приключилось-то? Молчит мужик. Поп - к лавке:

Раба божия! Что с мужем-то?

Молчит баба.

Соседки поговорили, поговорили - да и вон из избы. Дело не стоит: кому печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплята, у кого поросята.

Поп и говорит:

Ну, православные, уж так-то оставить их боязно, посидите кто-нибудь.

Той некогда, другой некогда.

Да вот, - говорят, - бабка-то Степанида пусть посидит, у нее не ребята плачут - одна живет. А бабка Степанида поклонилась и говорит:

Да нет, батюшка, даром никто работать не станет! А положи жалованье, так посижу.

Да какое же тебе жалованье положить? - спрашивает поп да повел глазами-то по избе. А у двери висит на стенке рваная Маланьина кацавейка, вата клоками болтается. - Да вот, - говорит поп, - возьми кацавейку-то. Плоха, плоха, а все годится хоть ноги прикрыть.

Только это он проговорил, а баба-то, как ошпарена, скок с лавки, середь избы стала, руки в боки.

Это что же такое? - говорит. - Мое-то добро отдавать? Сама еще поношу да из своих рученек кому хочу, тому отдам!

Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги с печи спустил, склонился да и говорит:

Ну вот, баба, ты перво слово молвила - тебе и горшок мыть.



Похожие статьи
 
Категории