Краткое содержание рассказа обломов гончаров по частям. Онлайн чтение книги Обломов I

29.08.2019

Штольц был немцем только по отцу, мать его была русская. Он говорил на русском языке и исповедовал православную веру. Русскому языку он научился от матери, из книг, в играх с деревенскими мальчишками. Немецкий язык он знал от отца и из книг. Андрей Штольц вырос и воспитывался в селе Верхлеве, где его отец был управляющим. В восемь лет он уже читал сочинения немецких авторов, библейские стихи, учил басни Крылова и читал священную историю.

Когда он подрос, отец стал брать его с собой на фабрику, потом на поля, а с четырнадцати лет Андрей отправлялся в город с поручениями отца один. Матери не нравилось такое воспитание. Она боялась, что сын превратится в такого же немецкого бюргера, из каких вышел его отец. Она не любила грубости и самостоятельности немцев, и считала, что в их нации не могло быть ни одного джентльмена. Она жила гувернанткой в богатом доме, жила за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев в одну толпу людей с грубой речью и грубыми руками, способных только на добывание денег, порядок и скучную правильность жизни. В сыне же она видела идеал барина - «беленького, прекрасно сложенного мальчика.., с чистым лицом, с ясным и бойким взглядом…» Поэтому каждый раз, когда Андрей возвращался с фабрик и полей в грязной одежде и с волчьим аппетитом, она бросалась мыть его, переодевать, рассказывала ему о поэзии жизни, пела о цветах, учила прислушиваться к звукам музыки.

Андрей хорошо учился, и отец сделал его репетитором в своем маленьком пансионе и совершенно по-немецки назначил ему жалованье по десять рублей в месяц. А неподалеку была Обломовка: «там вечный праздник! Там сбывают с плеч работу…, там барин не встает с зарей и не ходит по фабрикам…» И в самом Верхлеве стоит пустой дом, большую часть года запертый. Раз в три года он наполнялся народом, приезжали князь и княгиня с семейством.

Князь - седой старик с тремя звездами, княгиня - величественная красотой и объемом женщина, она ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела в зеленой комнате с тремя старушками. Вместе с князем и княгиней в имение приезжали их сыновья - Пьер и Мишель. «Первый тотчас преподал Андрюше, как бьют зорю в кавалерии и пехоте, какие сабли гусарские, а какие драгунские, каких мастей лошади в каждом полку и куда непременно нужно поступить после ученья, чтоб не опозориться. Другой, Мишель, только лишь познакомившись с Андрюшей, как поставил его в позицию и начал выделывать удивительные штуки кулаками, попадая ими Андрюше то в нос, то в брюхо, потом сказал, что это английская драка. Через три дня Андрей разбил ему нос и по английскому, и по русскому способу, без всякой науки, и приобрел авторитет у обоих князей».

Отец Андрея был агроном, технолог, учитель. Проучившись в университете, он возвратился к отцу, который «дал ему котомку, сто талеров и отпустил на все четыре стороны». Он объездил разные страны, и остановился в России, где жил последние двадцать лет, «благословляя свою судьбу». И такую же дорогу он «начертал» своему сыну. Когда Андрей окончил университет и прожил три месяца дома, отец сказал, что «делать ему в Верхлеве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили в Петербург, что, следовательно, и ему пора». Матери уже не было на свете, и возражать решению отца было некому. В день отъезда Штольц дал сыну сто рублей.

Ты поедешь верхом до губернского города, - сказал он. - Там получи от Калинникова триста пятьдесят рублей, а лошадь оставь у него. Если ж его нет, продай лошадь; там скоро ярмарка: дадут четыреста рублей и не на охотника. До Москвы доехать тебе станет рублей сорок, оттуда в Петербург - семьдесят пять; останется довольно. Потом - как хочешь. Ты делал со мной дела, стало быть знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову. Лампада горит ярко, и масла в ней много. Образован ты хорошо: перед тобой все карьеры открыты; можешь служить, торговать, хоть сочинять, пожалуй, - не знаю, что ты изберешь, к чему чувствуешь больше охоты...

Да я посмотрю, нельзя ли вдруг по всем, - сказал Андрей.

Отец захохотал изо всей мочи и начал трепать сына по плечу так, что и лошадь бы не выдержала. Андрей ничего.

Ну, а если не станет уменья, не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить - зайди к Рейнгольду: он научит. О! - прибавил он, подняв пальцы вверх и тряся головой. Это... это (он хотел похвалить и не нашел слова)... Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу...

Не надо, не говори, - возразил Андрей, - я пойду к нему, когда у меня будет четырехэтажный дом, а теперь обойдусь без него...

Опять трепанье по плечу.

Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлевского полотна - вещи, купленные и взятые по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений матери...

Отец и сын посмотрели друг на друга молча, «как будто пронзили один другого насквозь», и простились. Столпившиеся неподалеку соседи удивленно и возмущенно обсуждали такое прощание, одна женщина не выдержала и заплакала: «Батюшка ты, светик! Сиротка бедный! Нет у тебя родимой матушки, некому благословить-то тебя… Дай хоть я перекрещу тебя, красавец мой!..» Андрей соскочил с лошади, обнял старуху, потом хотел было ехать и вдруг заплакал - в ее словах послышался ему голос матери. Он крепко обнял женщину, вскочил на лошадь и исчез в пыли.

Штольц был ровесником Обломова, и ему уже было за тридцать. «Он служил, вышел в отставку, занялся своими делами и в самом деле нажил дом и деньги» - участвовал в какой-то компании, отправляющей товары за границу.

Он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет и читает: когда он успевает - бог весть.

Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь. Он худощав; щек у него почти вовсе нет, то есть кость да мускул, но ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза хотя немного зеленоватые, но выразительные.

Движений лишних у него не было. Если он сидел, то сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько было нужно...

Он шел твердо, бодро; жил по бюджету, стараясь тратить каждый день, как каждый рубль... Кажется, и печалями, и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой...

Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь - вот что было его постоянною задачею...

Больше всего он не любил воображения, боялся всякой мечты. Таинственному и загадочному не было места в его душе. Как и за воображением, так и за сердцем следил он тонко и осторожно - область сердечных дел была ему еще неведома. Увлекаясь, он никогда не терял почвы под ногами, и чувствовал в себе достаточно силы в случае чего «рвануться и быть свободным». Он никогда не ослеплялся красотой и не был рабом. «У него не было идолов, зато он сохранил силу души, крепость тела..; от него веяло какой-то свежестью и силой, перед которой невольно смущались и незастенчивые женщины». Он знал цену этим свойствам и скупо тратил их, поэтому окружающие считали его бесчувственным эгоистом. Его умение удержаться от порывов и не выходить за границы естественного клеймили и тут же оправдывали, но не понимали и не переставали удивляться. В своем упрямстве он постепенно впадал в пуританский фанатизм и говорил, что «нормальное назначение человека - прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия не пылала в них».

Он упрямо шел по выбранной дороге, и никто не видел, чтобы он над чем-нибудь мучительно задумывался или болел душой. Ко всему, что ему не встречалось, он находил нужный прием, а в достижении цели выше всего ставил настойчивость. Сам он шел к своей цели, «отважно переступая через все преграды», и мог отказаться от нее, только если бы впереди возникла стена или разверзлась бездна.

Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности, если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей.

Притом их связывало детство и школа - две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом, и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца...

Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу, и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.

Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? - спросил Штольц.

Ох, нет, плохо, брат Андрей, - вздохнув, сказал Обломов, - какое здоровье!

А что, болен? - спросил заботливо Штольц.

Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.

Штольц засмеялся.

Только? - спросил он. - Это ты наспал себе.

Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть».

Ну, что ж ты?

Не поеду.

Отчего же?

Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку...»

Что ж? - хладнокровно сказал Штольц. - В Египте ты будешь через две недели, в Америке через три...

Штольц, выслушав с улыбкой жалобы приятеля о его несчастьях, посоветовал ему дать вольную крестьянам и самому поехать в деревню. А квартирный вопрос, по его мнению, решается легко: нужно переезжать. Андрей расспрашивал друга о том, как он проводил время, что читал, с кем общался, и с неудовольствием отозвался о частых посетителях Обломова, в особенности о Тарантьеве.

Помилуй, Илья! - сказал Штольц, обратив на Обломова изумленный взгляд. - Сам-то ты что ж делаешь? Точно ком теста, свернулся и лежишь.

Правда, Андрей, как ком, - печально отозвался Обломов.

Да разве сознание есть оправдание?

Нет, это только ответ на твои слова; я не оправдываюсь, - со вздохом заметил Обломов.

Надо же выйти из этого сна.

Пробовал прежде, не удалось, а теперь... зачем? Ничто не вызывает, душа не рвется, ум спит спокойно! - с едва заметною горечью заключил он. - Полно об этом... Скажи лучше, откуда ты теперь?

Из Киева. Недели через две поеду за границу. Поезжай и ты...

Хорошо; пожалуй... - решил Обломов.

Так садись, пиши просьбу, завтра и подашь...

Вот уж и завтра! - начал Обломов, спохватившись. - Какая у них торопливость, точно гонит кто-нибудь! Подумаем, поговорим, а там что бог даст! Вот разве сначала в деревню, а за границу... после...

Штольц решил остановиться у Обломова и вывести друга из сонного состояния, заставил его одеваться и собираться: «Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два-три, и…» Минут через десять Штольц вышел побритый и причесанный, а Обломов сидел на постели, медленно застегивая рубашку. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом и ждал, когда барин освободится.

Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.

На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.

Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты.

Целые дни, - ворчал Обломов, надевая халат, - не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! - продолжал он, ложась на диван.

Какая же тебе нравится? - спросил Штольц.

Не такая, как здесь.

Что ж здесь именно так не понравилось?

Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядывание с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». - «Помилуйте, за что?» - кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?..

Жизнь: хороша жизнь!

Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят - за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?..

А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носят их имени и звания. И воображают, несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит...» А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, неспящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят друг друга, ни радушия.. ни доброты, ни взаимного влечения!

Собираются на обед, на вечер, как в должность, без веселья, холодно, чтоб похвастать поваром, салоном, и потом под рукой осмеять, подставить ногу один другому... Что ж это за жизнь? Я не хочу ее. Чему я там научусь, что извлеку?

Ни у кого ясного, покойного взгляда, - продолжал Обломов, - все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим - нет, они бледнеют от успеха товарища... Дела-то своего нет, они и разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею - это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пустить некому.

Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? - спросил Штольц.

Обломов вдруг смолк.

Да вот я кончу только... план... - сказал он. - Да бог с ними! - с досадой прибавил потом. - Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку...

Какой же это идеал, норма жизни?

И Обломов поведал другу о «начертанном» им плане жизни. Он хотел жениться и ухать в деревню. На вопрос Штольца, почему же он не женится, ответил, что денег нет. Идеалом жизни Ильи Ильича была Обломовка, в которой он вырос.

Ну вот, встал бы утром, - начал Обломов, подкладывая руки под затылок, - и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. - Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка, - говорил он, - одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая - к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены. Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь - балкон уж отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится, того и гляди слетит с головы... Она ждет меня. «Чай готов», - говорит она. - Какой поцелуй! Какой чай! Какое покойное кресло!.. Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия... и незаметно выйти к речке, к полю... Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара... сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло...

Потом можно зайти в оранжерею, - продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья. Он извлекал из воображения готовые, давно уже нарисованные им картины и оттого говорил с одушевлением, не останавливаясь. - Посмотреть персики, виноград, - говорил он, - сказать, что подать к столу, потом воротиться, слегка позавтракать и ждать гостей... А на кухне в это время так и кипит; повар в белом, как снег, фартуке и колпаке суетится... Потом лечь на кушетку; жена вслух читает что-нибудь новое; мы останавливаемся, спорим... Но гости едут, например ты с женой... Начнем вчерашний, неконченный разговор; пойдут шутки или наступит красноречивое молчание, задумчивость... Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса. Мужики идут с поля, с косами на плечах; там воз с сеном проползет, закрыв всю телегу и лошадь; вверху, из кучи, торчит шапка мужика с цветами да детская головка; там толпа босоногих баб, с серпами, голосят... В доме уж засветились огни; на кухне стучат в пятеро ножей; сковорода грибов, котлеты, ягоды... тут музыка... Гости расходятся по флигелям, по павильонам; а завтра разбрелись: кто удить, кто с ружьем, а кто так, просто, сидит себе...

И весь век так? - спросил Штольц.

До седых волос, до гробовой доски. Это жизнь!

Нет, это не жизнь!

Как не жизнь? Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А все разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры - уж это одно чего стоит! И это не жизнь?

Это не жизнь! - упрямо повторил Штольц.

Что ж это, по-твоему?

Это... (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то... обломовщина, - сказал он наконец.

О-бло-мовщина! - медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. - Об-ло-мов-щина!

Он странно и пристально глядел на Штольца.

Обломов искренне удивился: разве цель беготни, страстей, войн, торговли - не стремление к покою? Штольц с упреком напомнил ему их юношеские мечты: служить, пока хватит сил, работать, чтоб слаще отдыхать, а отдыхать - значит жить другой, изящной, стороной жизни; объехать чужие края, чтоб сильнее любить свой, ведь «вся жизнь есть мысль и труд». Обломов стал припоминать прошлое, когда они вместе мечтали взглянуть на полотна знаменитых художников, объездить разные страны… Но все это было в прошлом, и сейчас все эти мечты и стремления казались Обломову пустой глупостью, тогда как для Штольца труд - «образ, содержание, стихия и цель жизни». Он сказал, что в последний раз собирается «приподнять» Обломова, чтобы он совсем не пропал. Обломов слушал друга с встревоженными глазами и признался, что и сам не рад такой жизни, сам понимает, что копает себе могилу и оплакивает себя, но изменить все ему не хватает воли и силы. «Веди меня, куда хочешь…, а один я не сдвинусь с места - просил Обломов друга. - Знаешь ли, Андрей, в жизни моей ведь никогда не загоралось никакого… огня! Она не была похожа на утро, на которое постепенно падают краски… Нет, жизнь моя началась с погасания… С первой минуты, когда я осознал себя, я почувствовал, что уже гасну…, гаснул и губил силы… Или я не понял этой жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего и не знал, не видал…» Штольц молча выслушал исповедь друга и решил увезти его за границу, после в деревню, а потом найти и дело. «Теперь или никогда - помни!» - прибавил он уходя.

«Теперь или никогда!» - явились Обломову грозные слова, лишь только он проснулся утром.

Он встал с постели, прошелся раза три по комнате, заглянул в гостиную: Штольц сидит и пишет.

Захар! - кликнул он.

Не слышно прыжка с печки - Захар нейдет: Штольц услал его на почту.

Обломов подошел к своему запыленному столу, сел, взял перо, обмакнул в чернильницу, но чернил не было, поискал бумаги - тоже нет.

Он задумался и машинально стал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что написал: вышло Обломовщина.

Он проворно стер написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру.

Пришел Захар и, найдя Обломова не на постели, мутно поглядел на барина, удивляясь, что он на ногах. В этом тупом взгляде удивления написано было: «Обломовщина!»

«Одно слово, - думал Илья Ильич, - а какое... ядовитое!..»

Через две недели Штольц уехал в Англию, взял с Обломова слово, что он в скором времени приедет в Париж и там они встретятся. Илья Ильич активно готовился к отъезду: паспорт уже был готов, оставалось купить кое-что из одежды и продуктов. Захар бегал по лавкам, и хотя положил себе в карман много монет, проклинал и барина, и всех, кто придумал путешествия. Знакомые Обломова недоверчиво наблюдали за ним, говоря: «Представьте: Обломов сдвинулся с места!»

«Но Обломов не уехал ни через месяц, ни через три» - накануне отъезда его укусила муха и у него распухла губа. Штольц давно уже ждал друга в Париже, писал ему «неистовые» письма, но не получал на них ответа.

Отчего же? Вероятно, чернила засохли в чернильнице и бумаги нет? Или, может быть, оттого, что в обломовском стиле часто сталкиваются который и что , или, наконец, Илья Ильич в грозном клике: теперь или никогда остановился на последнем, заложил руки под голову - и напрасно будит его Захар.

Нет, у него чернильница полна чернил, на столе лежат письма, бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой...

Встает он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна, ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или по крайней мере самоуверенности. Халата не видать на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.

Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе... Он весел, напевает... Отчего же это?

Вот он сидит у окна своей дачи (он живет на даче, в нескольких верстах от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, а сам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит писать.

Вдруг по дорожке захрустел песок под легкими шагами; Обломов бросил перо, схватил букет и подбежал к окну.

Это вы, Ольга Сергеевна? Сейчас, сейчас! - сказал он, схватил фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей...

Перед отъездом Штольц познакомил Обломова с Ольгой Ильинской и ее теткой. Когда он в первый раз привел Обломова в дом к Ольгиной тетке, там были гости, и Илья Ильич чувствовал себя неловко. Ольга очень обрадовалась Штольцу, которого любила за то, «что он ее всегда смешил и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком ребенком перед ним. Она понимала, что он был выше ее, и могла обратиться к нему с любым вопросом. Штольц же любовался ею, «как чудесным созданием, с благоухающей свежестью ума и чувств». Для него она была прелестным, подающим большие надежды ребенком. Андрей говорил с ней чаще, чем с другими женщинами, «потому что она, хотя бессознательно, но шла простым, природным путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, но перехитренному воспитанию, не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки». И, может быть, она так легко шагала по жизни, потому что чувствовала рядом с собой «уверенные шаги друга», которому верила.

Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь - я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги»...

Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато ее и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей...

Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и литературе: говорила она мало, и то свое, неважное - и ее обходили умные и бойкие «кавалеры»; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.

Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или Штольцу, или какой-нибудь пансионной подруге; а пела она, по словам Штольца, как ни одна певица не поет.

Обломов с первого взгляда вызвал у Ольги благожелательное любопытство. Он же смущался взглядов Ольги, которые она на него бросала. Когда он после ужина стал прощаться, Ольга пригласила его на другой день обедать. С этой минуты взгляд Ольги не выходил из головы Обломова, и какие бы ленивые позы он не принимал, ему не удавалось заснуть. «И халат показался ему противен, и Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима».

Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему какой-то покровитель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнул паутину, а потом лег на бок и продумал с час - об Ольге.

Он сначала пристально занялся ее наружностью, все рисовал в памяти ее портрет.

Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.

Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы - овал и размеры лица; все это, в свою очередь, гармонировало с плечами, плечи - с станом...

Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.

Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками - нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.

Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой, шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо...

Обломов решил, что в последний раз пойдет к тетке Ольги, но шли дни, и он продолжал ездить к Ильинской. В один из дней Тарантьев перевез все вещи Обломова на Выборгскую сторону, к своей куме, а Илья Ильич поселился на свободной даче, находившейся напротив дачи Ольгиной тетки. Он с утра до вечера был с Ольгой, читал ей, посылал цветы, гулял с ней по горам, плавал на лодке по озеру… Штольц рассказал Ольге о слабостях Обломова, и она не упускала момент, чтобы пошутить над ним. В один из вечеров Штольц попросил Ольгу спеть.

Она пела много арий и романсов, по указанию Штольца; в одних выражалось страдание с неясным предчувствием счастья, в других - радость, но в звуках этих таился уже зародыш грусти.

От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы, глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце жаждало жизни...

Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась со дна души, готовая на подвиг.

Он в эту минуту уехал бы даже за границу, если б ему оставалось только сесть и поехать.

В заключение она запела Casta diva: все восторги, молнией несущиеся мысли в голове, трепет, как иглы, пробегающий по телу, - все это уничтожило Обломова: он изнемог.

Довольны вы мной сегодня? - вдруг спросила Ольга Штольца, перестав петь.

Спросите Обломова, что он скажет? - сказал Штольц.

Ах! - вырвалось у Обломова.

Он вдруг схватил было Ольгу за руку и тотчас же оставил и сильно смутился.

Извините... - пробормотал он.

Слышите? - сказал ей Штольц. - Скажи по совести, Илья: как давно с тобой не случалось этого?

Это могло случиться сегодня утром, если мимо окон проходила сиплая шарманка... - вмешалась Ольга с добротой, так мягко, что вынула жало из сарказма.

Он с упреком взглянул на нее.

В эту ночь он не спал, а грустный и задумчивый ходил по комнате. Едва рассвело, он вышел из дома, ходил по улицам. А через три дня он был опять у Ольгиной тетки, и вечером оказался у рояля вдвоем с Ольгой. Она, по обыкновению, принялась подшучивать над ним, а он любовался ею: «Боже мой! Какая хорошенькая! Бывают же такие на свете…» От счастья ему было тяжело дышать, а в голове вихрем носились беспорядочные мысли. Он смотрел на нее и не слышал ее слов. Потом Ольга запела, а когда остановилась, оглянулась на Обломова и увидела, что «у него на лице сияла заря пробужденного, со дна души восставшего счастья».

Но она знала, отчего у него такое лицо, и внутренне скромно торжествовала, любуясь этим выражением своей силы.

Посмотрите в зеркало, - продолжала она, с улыбкой указывая ему его же лицо в зеркале, - глаза блестят, боже мой, слезы в них! Как глубоко вы чувствуете музыку!..

Нет, я чувствую... не музыку... а... любовь! - тихо сказал Обломов.

Она мгновенно оставила его руку и изменилась в лице. Ее взгляд встретился с его взглядом, устремленным на нее: взгляд этот был неподвижный, почти безумный; им глядел не Обломов, а страсть.

Ольга поняла, что у него слово вырвалось, что он не властен в нем и что оно - истина.

Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно поднималась и опускалась грудь...

Во второй главе (часть 1) романа говорится о том, как к Обломову приходили разные посетители.

Сначала вошел молодой человек лет двадцати пяти, блещущий здоровьем, безукоризненно причесан и одет. Это был Волков. Пристыдив Обломова за столь позднее нахождение в кровати и обозвав его персидский халат шлафроком, Волков похвастался новым фраком и пригласил Илью Ильича поехать в Екатерингоф, где по поводу первого мая намечались увеселения.

Обломов наотрез отказался, объяснив отказ своим нездоровьем и скукою, которую наводят на него подобные праздники. Вместо поездки в Екатерингоф он пригласил молодого человека к себе на обед — ему так хотелось пожаловаться на два свои несчастья, на что тот ответил отказом, ибо обедает у князя Тюменева. Отказавшись и от вечернего чая и озабоченный тем, что ему сегодня надо успеть еще в десять мест, Волков оставил Обломова. Когда он ушел, Илья Ильич подумал, какой же Волков несчастный человек, ведь у него столько дел.

Затем в комнату вошел Судьбинский, бывший сослуживец Обломова. За то время, как Илья Ильич ушел в отставку, коллега стал начальником отдела, о чем не без удовольствия и сообщил. Предложение Судьбинского заехать за ним на гулянье в Екатерингоф Илья Ильич отклонил, сославшись на то, что ему нездоровится и много дел. Завели разговор о сослуживцах, после чего, как бы невзначай, Судьбинский сообщил о своей предстоящей женитьбе и пригласил Обломова быть шафером.

— Как же, непременно! — сказал Обломов, обрадовавшись, что свадьба состоится только на следующей неделе.

Раздался звонок. Судьбинский, попрощавшись и пообещав еще зайти, ушел. За раздумьем о том, что карьера не делает людей счастливыми, Обломов и не заметил, что у кровати его стоит работающий в газете литератор Пенкин. Назвав Илью Ильича «неисправимым, беззаботным ленивцем», Пенкин стал рассказывать о последней своей статье и написанном им рассказе. Кроме того, порекомендовал Обломову прочесть поэму «Любовь взяточника к падшей женщине», автор которой несказанно талантлив: в нем слышится то Дант, то Шекспир... Читать шедевр Илья Ильич отказался напрочь, объяснив это тем, что в таких книгах нет понимания жизни и сочувствия, одно самолюбие только. Пенкин не соглашался с Обломовым, и они едва не поссорились, но вовремя остановились. Пенкин стал собираться уходить и вспомнил, что приходил-то с целью пригласить Обломова на гулянье в Екатерингоф. Илья Ильич вновь сослался на нездоровье, и пригласил Пенкина к себе обедать. Пенкин отказался, так как их редакция сегодня собирается в ресторане, а оттуда едут на гулянье. «Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то?.. <…>Несчастный!»

В дверь снова позвонили. Вошел Алексеев (так по крайней мере приветствовал его Обломов, хотя точно его фамилии никто не знал: одни говорили, что Иванов, другие — Васильев, третьи — Андреев). Это был человек неопределенных лет и неопределенной внешности. Остроумия, оригинальности и других особенностей в его уме тоже не было.

Алексеев пришел пригласить Илью Ильича к Овчинину на обед, а оттуда поехать в Екатерингоф на праздник. Обломов все лежал, а Алексеев ходил по комнате из угла в угол, ожидая, пока тот станет умываться. Наконец не выдержал, спросил, почему Илья Ильич не собирается. Обломов ответил, что на дворе пасмурно, ему не хочется ехать. Алексеев заметил, что у него оттого пасмурно, что окна давно не мыты.

В конце концов Обломов уговорил Алексеева остаться у него на обед (была суббота, и он вспомнил, что на обед приглашен Тарантьев) и стал жаловаться на два несчастья, которые с ним приключились. Состоялось чтение наконец-то найденного письма старосты. Советов Алексеева переехать на другую квартиру и съездить самому в Обломовку разобраться с делами Илья Ильич не принял. Алексеев сказал, что скорее бы Штольц приезжал, он бы все уладил. Илья Ильич пригорюнился, долго молчал, а потом спохватился:

— Вот тут что надо делать! — сказал он решительно и чуть было не встал с постели. — И делать как можно скорее, мешкать нечего... Во-первых...

Но тут в передней раздался звонок.

Краткое содержание глав романа "Обломов"
Часть 1 Часть 2 Часть 3 Часть 4

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В Петербурге, на Гороховой улице, в такое же, как и всегда, утро, лежит в постели Илья Ильич Обломов - молодой человек лет тридцати двух, не обременяющий себя особыми занятиями. Его лежание - это определённый образ жизни, своего рода протест против сложившихся условностей, потому Илья Ильич так горячо, философски осмысленно возражает против всех попыток поднять его с дивана. Таков же и слуга его, Захар, не обнаруживающий ни удивления, ни неудовольствия, - он привык жить так же, как и его барин: как живётся...

Этим утром к Обломову один за другим приходят посетители: первое мая, в Екатерингоф собирается весь петербургский свет, вот и стараются друзья растолкать Илью Ильича, растормошить его, заставив принять участие в светском праздничном гулянии. Но ни Волкову, ни Судьбинскому, ни Пенкину это не удаётся. С каждым из них Обломов пытается обсудить свои заботы - письмо от старосты из Обломовки и грозящий переезд на другую квартиру; но никому нет дела до тревог Ильи Ильича.

Зато готов заняться проблемами ленивого барина Михей Андреевич Тарантьев, земляк Обломова, "человек ума бойкого и хитрого". Зная, что после смерти родителей Обломов остался единственным наследником трёхсот пятидесяти душ, Тарантьев совсем не против пристроиться к весьма лакомому куску, тем более что вполне справедливо подозревает: староста Обломова ворует и лжёт значительно больше, чем требуется в разумных пределах. А Обломов ждёт друга своего детства, Андрея Штольца, который единственный, по его мысли, в силах помочь ему разобраться в хозяйственных сложностях.

Первое время, приехав в Петербург, Обломов как-то пытался влиться в столичную жизнь, но постепенно понял тщетность усилий: ни он никому не был нужен, ни ему никто не оказывался близок. Так и улёгся Илья Ильич на свой диван... Так и улёгся на свою лежанку необычайно преданный ему слуга Захар, ни в чём не отстававший от своего барина. Он интуитивно чувствует, кто может по-настоящему помочь его барину, а кто, вроде Михея Андреевича, только прикидывается другом Обломову. Но от подробного, с взаимными обидами выяснения отношений спасти может только сон, в который погружается барин, в то время как Захар отправляется посплетничать и отвести душу с соседскими слугами.

Обломов видит в сладостном сне свою прошлую, давно ушедшую жизнь в родной Обломовке, где нет ничего дикого, грандиозного, где всё дышит спокойствием и безмятежным сном. Здесь только едят, спят, обсуждают новости, с большим опозданием приходящие в этот край; жизнь течёт плавно, перетекая из осени в зиму, из весны в лето, чтобы снова свершать свои вечные круги. Здесь сказки почти неотличимы от реальной жизни, а сны являются продолжением яви. Всё мирно, тихо, покойно в этом благословенном краю - никакие страсти, никакие заботы не тревожат обитателей сонной Обломовки, среди которых протекало детство Ильи Ильича. Этот сон мог бы длиться, кажется, целую вечность, не будь он прерван появлением долгожданного друга Обломова, Андрея Ивановича Штольца, о приезде которого радостно объявляет своему барину Захар...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Андрей Штольц рос в селе Верхлёве, некогда бывшем частью Обломовки; здесь теперь отец его служит управляющим. Штольц сформировался в личность, во многом необычную, благодаря двойному воспитанию, полученному от волевого, сильного, хладнокровного отца-немца и русской матери, чувствительной женщины, забывавшейся от жизненных бурь за фортепьяно. Ровесник Обломова, он являет полную противоположность своему приятелю: "он беспрестанно в движении: понадобится обществу послать в Бельгию или Англию агента - посылают его; нужно написать какой-нибудь проект или приспособить новую идею к делу - выбирают его. Между тем он ездит и в свет, и читает; когда он успевает - Бог весть".

Первое, с чего начинает Штольц - вытаскивает Обломова из постели и везёт в гости в разные дома. Так начинается новая жизнь Ильи Ильича.

Штольц словно переливает в Обломова часть своей кипучей энергии, вот уже Обломов встает по утрам и начинает писать, читать, интересоваться происходящим вокруг, а знакомые надивиться не могут: "Представьте, Обломов сдвинулся с места!" Но Обломов не просто сдвинулся - вся его душа потрясена до основания: Илья Ильич влюбился. Штольц ввёл его в дом к Ильинским, и в Обломове просыпается человек, наделенный от природы необыкновенно сильными чувствами, - слушая, как Ольга поёт, Илья Ильич испытывает подлинное потрясение, он наконец-то окончательно проснулся. Но Ольге и Штольцу, замыслившим своего рода эксперимент над вечно дремлющим Ильей Ильичом, мало этого - необходимо пробудить его к разумной деятельности.

Тем временем и Захар нашёл своё счастье - женившись на Анисье, простой и доброй бабе, он внезапно осознал, что и с пылью, и с грязью, и с тараканами следует бороться, а не мириться. За короткое время Анисья приводит в порядок дом Ильи Ильича, распространив свою власть не только на кухню, как предполагалось вначале, а по всему дому.

Но всеобщее это пробуждение длилось недолго: первое же препятствие, переезд с дачи в город, превратилось постепенно в ту топь, что и засасывает медленно, но неуклонно Илью Ильича Обломова, не приспособленного к принятию решений, к инициативе. Долгая жизнь во сне сразу кончиться не может...

Ольга, ощущая свою власть над Обломовым, слишком многого в нём не в силах понять.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Поддавшись интригам Тарантьева в тот момент, когда Штольц вновь уехал из Петербурга, Обломов переезжает в квартиру, нанятую ему Михеем Андреевичем, на Выборгскую сторону.

Не умея бороться с жизнью, не умея разделаться с долгами, не умея управлять имением и разоблачать окруживших его жуликов, Обломов попадает в дом Агафьи Матвеевны Пшеницыной, чей брат, Иван Матвеевич Мухояров, приятельствует с Михеем Андреевичем, не уступая ему, а скорее и превосходя последнего хитростью и лукавством. В доме Агафьи Матвеевны перед Обломовым, сначала незаметно, а потом всё более и более отчетливо, разворачивается атмосфера родной Обломовки, то, чем более всего дорожит в душе Илья Ильич.

Постепенно все хозяйство Обломова переходит в руки Пшеницыной. Простая, бесхитростная женщина, она начинает управлять домом Обломова, готовя ему вкусные блюда, налаживая быт, и снова душа Ильи Ильича погружается в сладостный сон. Хотя изредка покой и безмятежность этого сна взрываются встречами с Ольгой Ильинской, постепенно разочаровывающейся в своем избраннике. Слухи о свадьбе Обломова и Ольги Ильинской уже снуют между прислугой двух домов - узнав об этом, Илья Ильич приходит в ужас: ничего ещё, по его мнению, не решено, а люди уже переносят из дома в дом разговоры о том, чего, скорее всего, так и не произойдёт. "Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за жизнь, всё волнения и тревоги! Когда же будет мирное счастье, покой?" - размышляет Обломов, понимая, что всё происходящее с ним есть не более чем последние конвульсии живой души, готовой к окончательному, уже непрерывному сну.

Дни текут за днями, вот уже и Ольга, не выдержав, сама приходит к Илье Ильичу на Выборгскую сторону. Приходит, чтобы убедиться: ничто уже не пробудит Обломова от медленного погружения в окончательный сон. Тем временем Иван Матвеевич Мухояров прибирает к рукам дела Обломова по имению, так основательно и глубоко запутывая Илью Ильича в своих ловких махинациях, что вряд ли уже сможет выбраться из них владелец блаженной Обломовки. А в этот момент ещё и Агафья Матвеевна чинит халат Обломова, который, казалось, починить уже никому не по силам. Это становится последней каплей в муках сопротивления Ильи Ильича - он заболевает горячкой.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Год спустя после болезни Обломова жизнь потекла по своему размеренному руслу: сменялись времена года, к праздникам готовила Агафья Матвеевна вкусные кушанья, пекла Обломову пироги, варила собственноручно для него кофе, с воодушевлением праздновала Ильин день... И внезапно Агафья Матвеевна поняла, что полюбила барина. Она до такой степени стала предана ему, что в момент, когда нагрянувший в Петербург на Выборгскую сторону Андрей Штольц разоблачает темные дела Мухоярова, Пшеницына отрекается от своего брата, которого ещё совсем недавно так почитала и даже побаивалась.

Пережившая разочарование в первой любви, Ольга Ильинская постепенно привыкает к Штольцу, понимая, что её отношение к нему значительно больше, чем просто дружба. И на предложение Штольца Ольга отвечает согласием...

А спустя несколько лет Штольц вновь появляется на Выборгской стороне. Он находит Илью Ильича, ставшего "полным и естественным отражением и выражением [...] покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и всё более и более обживаясь в нём, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать...". Обломов нашел свое тихое счастье с Агафьей Матвеевной, родившей ему сына Андрюшу. Приезд Штольца не тревожит Обломова: он просит своего старого друга лишь не оставить Андрюшу...

А спустя пять лет, когда Обломова уже не стало, обветшал домик Агафьи Матвеевны, и первую роль в нём стала играть супруга разорившегося Мухоярова, Ирина Пантелеевна. Андрюшу выпросили на воспитание Штольцы. Живя памятью о покойном Обломове, Агафья Матвеевна сосредоточила все свои чувства на сыне: "она поняла, что проиграла и просияла её жизнь, что Бог вложил в её жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда..." И высокая память навсегда связала её с Андреем и Ольгой Штольцами - "память о чистой, как хрусталь, душе покойника".

А верный Захар там же, на Выборгской стороне, где жил со своим барином, просит теперь милостыню...

Обломов был дворянского рода, имел чин коллежского секретаря и двенадцать лет безвыездно жил в Петербурге. Когда были живы родители, он занимал только две комнаты. Прислуживал ему вывезенный из деревни слуга Захар. После смерти отца и матери он получил в наследство триста пятьдесят душ в одной из отдаленных губерний. «Тогда он еще был молод и, если нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя…» Он много думал о роли в обществе и рисовал в своем воображении картины семейного счастья.

Но годы шли - «пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть». Ему исполнилось тридцать лет, а он в своей жизни ни на шаг не продвинулся вперед - только собирался и готовился начать жить. Жизнь в его понимании разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки, другая - из покоя и мирного веселья.

«Служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом». Воспитанный в провинции, среди родных, друзей и знакомых, он был «проникнут семейным началом», будущая служба представлялась ему каким-то семейным занятием. Чиновники на одном месте, по его мнению, составляли дружную семью, заботящуюся о взаимном спокойствии и удовольствии. Он думал, что ходить на службу каждый день не обязательно, и такие причины, как плохая погода или скверное настроение могут быть веской причиной к отсутствию на месте. Какого же было его удивление, когда он понял, что здоровый чиновник может не прийти на службу, только если случится землетрясение или наводнение.

«Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное , когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно насмех, называли записками ; притом все требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались…» Даже ночью его поднимали и заставляли писать записки. «Когда жить? Когда жить? - твердил он. Начальника он представлял кем-то вроде второго отца, который всегда заботится о подчиненных и входит в их положение. Однако в первый же день ему пришлось разочароваться. С приездом начальника все начинали бегать, сбивая друг друга с ног, и старались показаться как можно лучше.

Первый начальник Ильи Ильича был добрым и приятным человеком, никогда не кричал и ни о ком не говорил плохо. Все подчиненные были им довольны, но почему-то в его присутствии всегда робели и на все его вопросы отвечали не своим голосом. Илья Ильич в присутствии начальника тоже робел, и разговаривал с ним «тоненьким и гадким» голосом. Нелегко ему служилось при добром начальнике, и неизвестно, что бы с ним случилось, если бы он попал к строгому начальнику.

Кое-как Обломов прослужил года два, и если бы не произошел один непредвиденный случай, служил бы дальше. Однажды он случайно отправил какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск, и испугался, что придется отвечать. Не дождавшись наказания, он ушел домой, прислал на службу медицинское свидетельство о болезни, а затем подал в отставку.

«Так кончилась - и потом уже не возобновлялась - его государственная деятельность. Роль в обществе удавалась ему лучше». В первые годы его пребывания в Петербурге, когда он был молод, «глаза его подолгу сияли огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы». Но то было давно, когда человек в любом другом человеке видит только хорошее и влюбляется в любую женщину, и любой готов предложить руку и сердце.

На долю Ильи Ильича в прежние годы выпало немало «страстных взглядов», «многообещающих улыбок», рукопожатий и поцелуев, но он никогда не отдавался в плен красавицам и даже никогда не был их «прилежным поклонником», потому что ухаживание всегда сопровождается хлопотами. Обломов же предпочитал поклоняться издали. Женщины, в которых бы он мог сразу влюбиться, попадались ему в обществе редко, слишком пылких дев он избегал, поэтому его любовные отношения никогда не развивались в романы, а останавливались в самом начале. «Душа его была еще чиста и невинна; она, может быть, ждала своей любви, своей опоры, своей страсти, а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась».

Друзей у Ильи Ильича с каждым годом становилось все меньше. После того, как староста прислал первое письмо о недоимках в деревне, он своего первого друга, повара, заменил кухаркой, затем продал лошадей и распростился с прочими друзьями. «Его почти ничто не влекло из дома», и он с каждым днем все реже выходил из квартиры. В первое время ему было тяжело целый день ходить одетым, потом он постепенно обленился обедать в гостях, и ходил только к близким друзьям, у которых можно было освободиться от тесной одежды и немного поспать. Вскоре ему надоело каждый день надевать фрак и бриться. И только его другу Штольцу удавалось выводить его в люди. Но Штольц часто был в разъездах, и, оставаясь один, Обломов «ввергался весь по уши в свое уединение, из которого его могло вывести только что-нибудь необыкновенное», но такого не предвиделось. К тому же с годами он стал более робким и ждал зла от всего, с чем сталкивался дома, например, от трещины на потолке. «Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству, к суете». Иногда впадал в состояние нервического страха, пугался тишины. На все надежды, которые несла юность, и на все светлые воспоминания он лениво махнул рукой.

«Что же он делал дома? Читал? Писал? Учился?»

Если попалась под руки книга или газета, он читал. Если услышит о каком-нибудь замечательном произведении - появится желание познакомиться с ним. Он попросит принести и, если принесут быстро, начнет читать. Сделай он хоть какое-нибудь усилие - и овладел бы предметом, о котором идет речь в книге. Но он, так и не дочитав книгу, откладывал ее в сторону, ложился и смотрел в потолок.

Учился он, как все, до пятнадцати лет в пансионе. Затем родители послали его в Москву, «где он волей-неволей проследил курс наук до конца». Лень и капризы в годы учебы не показывал, слушал, что говорили ему учителя, и с трудом учил задаваемые уроки. «Все это вообще он считал за наказание, ниспосланное небом за наши грехи». Больше того, чем задавали учителя, он не читал и не учил и пояснений не требовал. Когда же Штольц приносил ему книги, которые нужно было прочитать сверх выученного, Обломов долго смотрел на друга, но все же читал. «Серьезное чтение утомляло его». В какой-то момент он увлекся поэзией, и Штольц постарался продлить это увлечение подольше. «Юношеский дар Штольца заражал Обломова, и он сгорал от жажды труда, далекой, но обаятельной цели». Однако в скором времени Илья Ильич отрезвился, и лишь изредка, по совету Штольца, лениво пробегал строчки. Он с трудом осиливал книги, которые ему приносили и часто засыпал даже на самых интересных местах.

Окончив учебу, он уже не стремился что-либо узнать. Все то, что он узнал за время учебы, хранилось в его голове в виде «архива мертвых дел». Учение подействовало на Илью Ильича странным образом: «у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которую он не пытался перейти». Он прошел весь курс судопроизводства, но когда в его доме что-то украли и нужно было написать какую-то бумагу в полицию, он послал за писарем.

Все дела в деревне, в том числе и денежные, вел староста. Сам же Обломов «продолжал чертить узор собственной жизни». Думая о цели своего существования, он пришел к выводу, что смысл его жизни кроется в нем самом, что ему досталось «семейное счастье и заботы об имении». До этого времени он и не знал всех своих дел, потому что о них заботился Штольц. Со времени смерти родителей дела в имении с каждым годом шли все хуже. Обломов понимал, что нужно поехать туда и самому во всем разобраться, но «поездка была для него подвигом». В своей жизни Илья Ильич совершил только одно путешествие: из своей деревни в Москву, «среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок… и в сопровождении нескольких слуг». И теперь, лежа на диване, он составлял в уме «новый, свежий план устройства имения и управления крестьянами». Идея этого плана сложилась уже давно, оставалось лишь кое-что подсчитать.

Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.

Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги.

Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире.

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бывало, Штольц.

Сладкие слезы потекут по щекам его...

Но ближе к вечеру «клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам…» Илья Ильич задумчиво переворачивался на спину, устремлял печальный взгляд в небо и с грустью провожал глазами солнце. Но наступал следующий день, и вместе с ним возникали новые волнения и мечты. Ему нравилось воображать себя непобедимым полководцем, великим художником или мыслителем, выдумывать войны и их причины. В горькие минуты он переворачивался с боку на бок, ложился лицом вниз, иногда вставал на колени и горячо молился. И на это уходили все его нравственные силы.

Никто не знал и не видел этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нем и толковали везде, где его знали.

О способностях его, об его внутренней вулканической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге.

Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал еще подробнее весь его внутренний быт; но он был убежден, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.

Захару было за пятьдесят лет. Он преданно служил своему хозяину, и при этом лгал ему на каждом шагу, понемножку воровал, любил выпить с приятелями, иногда распускал про барина какую-нибудь небывальщину, но иногда, на сходках у ворот, начинал вдруг возвышать Илью Ильича, и «тогда не было конца восторгам».

Захар неопрятен. Он бреется редко и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.

Он очень неловок: станет ли отворять ворота или двери, отворяет одну половинку, другая затворяется; побежит к той, эта затворяется.

Сразу он никогда не подымает с пола платка или другой какой-нибудь вещи, а нагнется всегда раза три, как будто ловит ее, и уж разве в четвертый поднимет, и то еще иногда уронит опять.

Если он несет чрез комнату кучу посуды или других вещей, то с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол. Сначала полетит одна; он вдруг делает позднее и бесполезное движение, чтоб помешать ей упасть, и уронит еще две. Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, - и так иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в руках.

Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их делал.

У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, - и все по милости Захара.

Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той или другой вещью.

Велят, например, снять со свечи или налить в стакан воды: он употребит на это столько силы, сколько нужно, чтоб отворить ворота.

Не дай бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывало конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, падение разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и проклятиями.

К счастью, он очень редко воспламенялся таким усердием.

Причиной всех этих неприятностей было воспитание Захара, которое он получил в деревне, на вольном воздухе, а не в тесных кабинетах. Он привык служить, ничем не стесняя своих движений, и обращаться с солидными вещами - ломом, лопатой, массивными стульями.

Захар составил себе определенный круг деятельности, за который по своему желанию не переступал. Утром он ставил самовар и чистил платье, которое просил барин, и никогда не чистил то, которое он не просил. Потом он подметал комнату (причем не каждый день), не добираясь до углов, и вытирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло. После этого он, не обремененный заботами, дремал на лежанке или болтал с дворней у ворот. Если нужно было сделать что-то помимо этого, Захар всегда делал неохотно, и ничего нельзя было добавить к тем обязанностям, которые установил для себя сам Захар.

Но, несмотря на все свои недостатки, Захар был предан своему барину, и если бы потребовалось, не задумываясь сгорел или утонул бы за него. Он не размышлял о своих чувствах к барину, они шли от сердца. Захар умер бы вместо барина, считая это своим долгом. Но если бы понадобилось просидеть всю ночь у постели Ильи Ильича, и от этого зависело здоровье или жизнь барина, Захар обязательно бы заснул.

Чувства Захара по отношению к барину не проявлялись, он обращался с ним грубо и фамильярно, сердился на него за всякую мелочь и злословил у ворот, но его чувство преданности к Илье Ильичу и ко всему тому, что было связано с Обломовыми, не ослабевало. «Захар любил Обломовку, как кошка свой чердак».

Прислуживая в деревне, в барском доме в Обломовке, ленивый от природы Захар разленился еще больше. Большую часть времени он дремал в прихожей или болтал с другими слугами. «И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу целого дома!» Так и не смирившись с этим до конца, он стал угрюмым и жестоким. «От этого он ворчал всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку».

Несмотря, однакож, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устраивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.

И так Обломов мешал Захару жить тем, что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя, тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать влекли Захара то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.

Давно знали они друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем.

Старинная связь была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.

Захар, закрыв дверь за Тарантьевым и Алексеевым, не отправился на лежанку. Он остался ждать, когда его позовет барин, потому что слышал, что Илья Ильич собирался писать. Но в кабинете барина все было тихо. Заглянув в дверную щель, Захар увидел, что Обломов лежал на диване, опершись головой на ладонь, и читал книгу. Он напомнил барину, что он собирался умываться и писать. Обломов, отложив книгу, зевнул и снова стал думать о своих несчастьях, «его клонило к неге и мечтам».

«Нет, прежде дело, - строго подумал он, - а потом…» Он лег на спину и стал представлять себе план нового деревенского дома и фруктового сада. Он представил, как сидит летним вечером на террасе, за чайным столом, в тени деревьев и наслаждается тишиной и прохладой. У ворот слышатся веселые голоса дворни, вокруг него резвятся малютки, а «за самоваром видит царица всего окружающего, его божество… женщина! жена!» Захар накрывает стол в столовой, и все, в том числе и друг детства Штольц, садятся за ужин. И так ярка и жива была эта мечта, что лицо Обломова озарилось счастьем, и «он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья.., своего дома, жены и детей. “Боже, боже!” - произнес он от полноты счастья и очнулся».

Но раздававшиеся с улицы голоса и шум вернули его в действительность, и в его памяти возникли прежние заботы: план дома, староста, квартира... Обломов быстро поднялся на диване, сел и позвал Захара. Когда слуга пришел, он снова впал в раздумье, начал подтягиваться, зевать… Захар рассказал, что снова приходил управляющий, велел на будущей неделе съезжать. После очередной перебранки со слугой, Обломов сел писать письмо домовладельцу. Письмо получалось нескладным, а тут еще Захар со своими счетами… «Это разорение! Это ни на что не похоже» - говорил Обломов, отталкивая замасленные тетрадки со счетами, а Захар, «зажмуриваясь и ворча» объяснял ему, откуда взялись долги.

Наконец Илья Ильич прогнал Захара, уселся на стуле, подобрав под себя ноги, и в этот момент раздался звонок. Это пришел доктор, низенький человек, с лысиной, румяными щеками и заботливо-внимательным лицом.

Доктор! Какими судьбами? - воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул.

Я соскучился, что вы все здоровы, не зовете, сам зашел, - отвечал доктор шутливо. - Нет, - прибавил он потом серьезно, - я был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать.

Благодарю. А что сосед?

Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом... водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?

Обломов печально тряхнул головой:

Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело... - говорил Обломов с жалкой миной.

Дайте руку, - сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. - А кашель есть? - спросил он.

По ночам, особенно когда поужинаю.

Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал:

Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое - вы умрете ударом.

Обломов встрепенулся.

Что ж мне делать? Научите, ради бога! - спросил он.

То же, что другие делают: ехать за границу.

За границу! - с изумлением повторил Обломов.

Да; а что?

Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно?

Отчего же не можно?

Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:

За границу!

Что ж вам мешает?

Как что? Все...

Господи!.. - простонал Обломов.

Наконец, - заключил доктор, - к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех...

Не нужно ли еще чего-нибудь? - спросил Обломов с худо скрытой досадой.

Доктор задумался...

Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки...

Он встал и стал прощаться.

Если вы все это исполните в точности... - говорил он...

Хорошо, хорошо, непременно исполню, - едко отвечал Обломов, провожая его.

Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.

Проводив доктора, Обломов снова начал браниться с Захаром. Причины разлада были все те же: неприятности, связанные с переездом и письмо старосты. Когда же Захар смиренно заметил: «Другие, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно…», Илья Ильич вышел из себя. То, что Захар сравнил его с другими, он счел за оскорбление. Он повелительно указал Захару на дверь и еще долго не мог успокоиться. Спустя некоторое время он позвал слугу, чтобы объяснить ему всю гнусность его поступка. Так и не поняв друг друга, барин и слуга помирились.

Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? - Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.

Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе.

Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет!

Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался...

Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. - Прошу устоять!

Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, перестали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний...

«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!..»

Так он попеременно волновался и успокоивался, и, наконец, в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий...

Почти погрузившись в сон, Илья Ильич вдруг открыл глаза, задумался и понял, что все то, что он собирался сегодня сделать, - план имения, письмо к исправнику… - закончить не получилось. «А ведь другой смог бы все исполнить…» - подумал он и зевнул. «Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова». В его голове возникли вопросы о человеческой судьбе и назначении. Ему стало стыдно и больно за то, как он живет - не развивается, никуда не стремится… «И зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования…» Он с совершенной ясностью понял, что многие стороны его души так и не проснулись, и все хорошее, что было в нем, не проявилось. И выхода не было: «лес в душе все чаще и темнее». Вспомнив недавнюю сцену с Захаром, он вдруг ощутил жгучий стыд. Так, вздыхая и проклиная себя, он продолжал ворочаться до тех пор, пока сон не остановил поток его мыслей.

IX. Сон Обломова

Где мы? В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова? Что за чудный край!.. Нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого. Небо там ближе жмется к земле..; оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтобы уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод. Солнце там ярко и жарко светит около полугода... Горы там - это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них смотреть в раздумье на заходящее солнце. Река бежит весело, шаля и играя... Все сулит там покойную, долговременную жизнь... Правильно и невозмутимо совершается там годовой круг... Ни страшных бурь, ни разрушений не слыхать в том краю... Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок!.. Ближайшие деревни и уездный город были верстах в двадцати пяти и тридцати. Таков был уголок, куда вдруг перенесся во сне Обломов.

Одна из деревень была Сосновка, другая Вавиловка. Располагались они в версте друг от друга и обе принадлежали Обломовым, поэтому были известны под общим именем Обломовки.

«Илья Ильич проснулся утром в своей маленькой постельке. Ему только семь лет. Ему легко и весело». Няня ждет его пробуждения, а потом одевает, умывает, расчесывает и ведет к матери. Мать страстно целует его, подводит к образу и молится. Мальчик рассеянно повторяет за ней слова молитвы. После они идут к отцу, а затем к чаю. За столом собралось много людей: дальние родственники отца, престарелая тетка, немного помешанный деверь матери, заехавший в гости помещик и еще какие-то старушки и старички. Все осыпают Илью Ильича ласками и поцелуями, а после кормят булочками, сухариками и сливочками.

Потом мать отпускала его гулять в сад, по двору и на луг, строго приказывая няньке не оставлять ребенка одного, не допускать его к лошадям и собакам, на уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг - самое страшное место в околотке, о котором ходили дурные слухи. Но ребенок не дождался предостережений матери, и давно убежал во двор. С радостным изумлением обежал он весь родительский дом, и собрался взбежать по ветхим ступеням на галерею, чтобы оттуда посмотреть на речку, но няня успела поймать его.

Смотрит ребенок, как и что делают взрослые в это утро, и ни одна мелочь не ускользает от его взгляда - «неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта». Из людской раздается шум веретена и голос бабы. На дворе, как только Антип вернулся с бочкой, из разных углов устремились к ней бабы и кучера. Старуха несет из амбара чашку с мукой и яйца… Сам старик Обломов целое утро сидит у окна и наблюдает за всем, что делается во дворе, и, в случае чего, принимает меры против беспорядков. И жена его тоже занята: три часа болтает с портным, потом пойдет в девичью, затем осматривать сад…

«Но главною заботой были кухня и обед». Что готовить на обед, решали всем домом. «Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке». К праздникам специально откармливали телят, индеек и цыплят. «Какие запасы там были варений, солений, печений! Какие меды, какие квасы варились, какие пироги пеклись в Обломовке!» «И так до полудня все суетилось и заботилось, все жило такою полною, муравьиною, такою заметною жизнью». А в воскресенье и праздничные дни все суетилось еще больше: ножи на кухне стучали чаще и сильнее, пекли исполинский пирог… И ребенок, наблюдающий за всем этим, видел, как после хлопотливого утра наступал полдень и обед. В доме воцарялась мертвая тишина - наступал час послеобеденного сна.

Ребенок видит, что и отец, и мать, и старая тетка, и свита - все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара и повалил громоздкий обед. И садовник растянулся под кустом в саду, подле свой пешни, и кучер спал на конюшне.

Илья Ильич заглянул в людскую: в людской все легли вповалку, по лавкам, по полу и в сенях, предоставив ребятишек самим себе; ребятишки ползают по двору и роются в песке. И собаки далеко залезли в конуры, благо не на кого было лаять.

Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры в том краю.

Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти. Все мертво, только из всех углов несется разнообразное храпенье на все тоны и лады.

Изредка кто-нибудь вдруг поднимет со сна голову, посмотрит бессмысленно, с удивлением на обе стороны и перевернется на другой бок или, не открывая глаз, плюнет спросонья и, почавкав губами или поворчав что-то под нос себе, опять заснет.

А другой быстро, без всяких предварительных приготовлений, вскочит обеими ногами с своего ложа, как будто боясь потерять драгоценные минуты, схватит кружку с квасом и, подув на плавающих там мух, так, чтоб их отнесло к другому краю, отчего мухи, до тех пор неподвижные, сильно начинают шевелиться, в надежде на улучшение своего положения, промочит горло и потом падает опять на постель как подстреленный.

А ребенок все наблюдал да наблюдал.

Когда начинало смеркаться, у ворот собиралась дворня, слышался смех. Солнце опускалось за лес, и все сливалось в серую, а потом в темную массу. Все смолкало, на небе появлялись первые звезды.

Вот день-то и прошел, и слава богу! - говорили обломовцы, ложась в постель, кряхтя и осеняя себя крестным знамением. - Прожили благополучно; дай бог и завтра так! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи!

«Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стране, где нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса.., а день-деньской только и знают, что гуляют все добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать». Ребенок слушал рассказ, «навострив уши и глаза», а няня рассказывала ему о подвигах Ильи Муромца, Добрыни Никитича, Алеши Поповича, о спящих царевнах, окаменелых городах и людях, о чудовищах и оборотнях. Слушая нянины сказки, мальчик то воображал себя героем подвига, то страдал за неудачи молодца. «Рассказ лился за рассказом», и наполнилось воображение мальчика странными призраками, страх поселился в его душе. Осматриваясь вокруг и видя в жизни вред, он мечтает о той волшебной стране, где нет зла, где хорошо кормят и одевают даром…

«Сказка не над одними детьми в Обломовке, но и над взрослыми до конца жизни сохраняет свою власть». Все в Обломовке верили в существование оборотней и мертвецов.

Илья Ильич и увидит после, что просто устроен мир, что не встают мертвецы из могил, что великанов, как только они заведутся, тотчас сажают в балаган, и разбойников - в тюрьму; но если пропадает самая вера в призраки, то остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски.

Узнал Илья Ильич, что нет бед от чудовищ, а какие есть - едва знает, и на каждом шагу все ждет чего-то страшного и боится. И теперь еще, оставшись в темной комнате или увидя покойника, он трепещет от зловещей, в детстве зароненной в душу тоски; смеясь над страхами своими поутру, он опять бледнеет вечером.

«Далее Илья Ильич вдруг увидел себя мальчиком лет тринадцати или четырнадцати». Он учится в селе Верхлеве, у тамошнего управляющего, немца Штольца, вместе с его собственным сыном Андреем. «Может быть… Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах в пятистах от Верхлева». Ведь это село тоже было некогда Обломовкой, и все здесь, «кроме дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью». Обломовцы и не ведали о тех заботах, отдающих жизнь труду, не знали тревог и как огня боялись страстей. Жизнь они понимали как идеал покоя и бездействия, который изредка нарушают мелкие неприятности, например болезни и ссоры. Они никогда не задавали себе туманные вопросы и поэтому выглядели здоровыми и цветущими; не говорили с детьми о предназначении жизни, а дарили ее готовую, такую, какую сами получили от своих родителей. И ничего им не было нужно: «жизнь, как покойная река, текла мимо них; им оставалось только сидеть на берегу этой реки и наблюдать неизбежные явления, которые по очереди, без зову, представали пред каждым из них».

Перед воображением спящего Обломова открылись «три главных акта его жизни», которые разыгрываются в каждом семействе: родины, свадьба, похороны; а потом потянулись веселые и печальные ее подразделения: крестины, именины, семейные праздники, шумные обеды, поздравления, слезы и улыбки. Знакомые лица проплывали перед его мысленным взором. Все в Обломовке свершалось по установленным правилам, но правила эти затрагивали лишь внешнюю сторону жизни. Когда появлялся на свет ребенок, все заботились лишь о том, чтобы он вырос здоровым, хорошо кушал; затем искали невесту и справляли веселую свадьбу. Так и шла жизнь своим чередом, пока не прерывалась могилой. Однажды в доме Обломовых обрушилась ветхая галерея. Все начали думать, как можно исправить дело. Недели через три велели мужикам оттащить доски к сараям, чтобы они не лежали на дороге. Там они и лежали до весны. Старик Обломов, каждый раз видя их в окно, думал о том, что же можно сделать. Позовет к себе плотника и обсуждает с ним, а потом отпускает его со словами: «Поди себе, а я подумаю». В конце концов центральную часть галереи решили подпереть пока старыми обломками, что и сделали к концу месяца. В один из дней старик Обломов собственными руками поднял в саду плетень и приказал садовнику подпереть его жердями. Благодаря предусмотрительности отца Ильи Ильича плетень простоял так все лето, и только зимой его повалило снегом опять.

Наступает длинный зимний вечер.

Мать сидит на диване, поджав ноги под себя, и лениво вяжет детский чулок, зевая и почесывая по временам спицей голову.

Подле нее сидит Настасья Ивановна да Пелагея Игнатьевна и, уткнув носы в работу, прилежно шьют что-нибудь к празднику для Илюши, или для отца его, или для самих себя.

Отец, заложив руки назад, ходит по комнате взад и вперед, в совершенном удовольствии, или присядет в кресло и, посидев немного, начнет опять ходить, внимательно прислушиваясь к звуку собственных шагов. Потом понюхает табаку, высморкается и опять понюхает.

В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние вечера. В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном свете.

Это частью делалось по привычке, частью из экономии.

На всякий предмет, который производился не дома, а приобретался покупкою, обломовцы были до крайности скупы...

Вообще там денег тратить не любили, и как ни необходима была вещь, но деньги за нее выдавались всегда с великим соболезнованием, и то если издержка была незначительна. Значительная же трата сопровождалась стонами, воплями и бранью.

Обломовцы соглашались лучше терпеть всякого рода неудобства, даже привыкали не считать их неудобствами, чем тратить деньги.

От этого и диван в гостиной давным-давно весь в пятнах, от этого и кожаное кресло Ильи Иваныча только называется кожаным, а в самом-то деле оно - не то мочальное, не то веревочное: кожи-то осталось только на спинке один клочок, а остальная уж пять лет как развалилась в куски и слезла; оттого же, может быть, и ворота все кривы, и крыльцо шатается. Но заплатить за что-нибудь, хоть самонужнейшее, вдруг двести, триста, пятьсот рублей казалось им чуть не самоубийством...

На креслах в гостиной, в разных положениях, сидят и сопят обитатели или обычные посетители дома.

Между собеседниками по большей части царствует глубокое молчание: все видятся ежедневно друг с другом; умственные сокровища взаимно исчерпаны и изведаны, а новостей извне получается мало.

Тихо; только раздаются шаги тяжелых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, еще стенные часы в футляре глухо постукивают маятником, да порванная время от времени рукой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину.

Так иногда пройдет полчаса, разве кто-нибудь зевнет вслух и перекрестит рот, примолвив: «Господи помилуй!»

За ним зевает сосед, потом следующий, медленно, как будто по команде, отворяет рот, и так далее, заразительная игра воздуха в легких обойдет всех, причем иного прошибет слеза.

Или Илья Иванович пойдет к окну, взглянет туда и скажет с некоторым удивлением: «Еще пять часов только, а уж как темно на дворе!»

Да, - ответит кто-нибудь, - об эту пору всегда темно; длинные вечера наступают.

А весной удивятся и обрадуются, что длинные дни наступают. А спросите-ка, зачем им эти длинные дни, так они и сами не знают.

И опять замолчат...

Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров. Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья... Другой жизни и не хотели... Зачем им разнообразие, перемены, случайности..? Ведь они требуют забот, хлопот, беготни...

Они продолжали целые сутки сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.

Однажды однообразное течение жизни нарушил необычный случай. Один из обломовских мужиков привез со станции письмо. Это событие взволновало все семейство - хозяйка даже изменилась немного в лице. Однако письмо вскрыли не сразу - четыре дня гадали, от кого оно могло быть. Но любопытство оказалось сильнее. На четвертый день, собравшись толпой, распечатали письмо. В нем знакомый семейства просил прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Обломовке. Решено было послать. Но писать не торопились: долго не могли найти рецепт, а после решили не тратить сорок копеек на почтовое отправление, а передать письмо с оказией. Дождался ли автор письма с рецептом или нет - неизвестно.

Чтение Илья Иванович считал роскошью - делом, без которого можно и обойтись, а на книгу смотрел как на вещь, предназначенную для развлечения. «Давно не читал книги» - скажет он, и если случайно увидит доставшуюся ему после брата стопку книг, вынет, что попадется, и читает «с ровным удовольствием». По понедельникам, когда нужно было ехать к Штольцу, на Илюшу нападала тоска. Кормили его в это утро булочками и крендельками, давали в дорогу варенья, печенья и другие лакомства. Но поездка Илюши часто откладывалась из-за праздника или мнимой болезни, родители находили любой предлог, чтобы оставить сына дома. «За предлогами, и кроме праздников, дело не вставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает…»

«Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду». Они понимали, что в люди можно выйти только путем ученья, но о самой потребности ученья они имели смутное представление, «оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества… Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого им хотелось достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями.., то есть например учиться слегка, не до изнурения души и тела.., а так, чтобы только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства ».

Нежная заботливость родителей иногда надоедала Илюше. Побежит он по двору, а ему вслед несется: «Ах, ах! Упадет, расшибется!» Захочет открыть зимой форточку, опять: «Куда? Как можно? Убьешься! Простудишься!» И рос Илюша, «лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло».

А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.

Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.

Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью - он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет.

Вот и мальчишки: он бац снегом - мимо: сноровки нет; только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах...

А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька - все бегут, растерянные, по двору.

За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.

Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.

Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.

Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла и торжественно принесли на руках домой.

Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки...

Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам.

А, Захар Трофимыч: добро пожаловать! Давно вас не видно! - заговорили на разные голоса кучер, лакеи, бабы и мальчишки у ворот.

Пока Обломов спал, Захар сплетничал у ворот с кучерами, лакеями, бабами и мальчишками. Приврал, что Обломов напился, поэтому и спит в такое время, что барин может оскорбить любого ни за что ни про что… После повздорил с кучером и пообещал пожаловаться на него барину.

Ну, уж барин! - заметил язвительно кучер. - Где ты этакого выкопал?

Он сам, и дворник, и цирюльник, и лакей, и защитник системы ругательства - все захохотали.

Смейтесь, смейтесь, а я вот скажу барину-то! - хрипел Захар.

А тебе, - сказал он, обращаясь к дворнику, - надо бы унять этих разбойников, а не смеяться. Ты зачем приставлен здесь? - Порядок всякий исправлять. А ты что? Я вот скажу барину-то; постой, будет тебе!

Ну, полно, полно, Захар Трофимыч! - говорил дворник, стараясь успокоить его, - что он тебе сделал?

Как он смеет так говорить про моего барина? - возразил горячо Захар, указывая на кучера. - Да знает ли он, кто мой барин-то? - с благоговением спросил он. - Да тебе, - говорил он, обращаясь к кучеру, - и во сне не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка: дыр-то не сосчитаешь!..

Рассорившись со всеми, Захар отправился в пивную.

В начале пятого часа Захар осторожно, без шума, отпер переднюю и на цыпочках пробрался в свою комнату; там он подошел к двери барского кабинета и сначала приложил к ней ухо, потом присел и приставил к замочной скважине глаз.

В кабинете раздавалось мерное храпенье.

Спит, - прошептал он, - надо будить: скоро половина пятого.

Он кашлянул и вошел в кабинет.

Илья Ильич! А, Илья Ильич! - начал он тихо, стоя у изголовья Обломова.

Храпенье продолжалось.

Эк спит-то! - сказал Захар, - словно каменщик. Илья Ильич!

Захар слегка тронул Обломова за рукав.

Вставайте: пятого половина.

Илья Ильич только промычал в ответ на это, но не проснулся...

Ну, - говорил Захар в отчаянии, - ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!

Вставайте, вставайте! - вдруг испуганным голосом заговорил он. - Илья Ильич! Посмотрите-ка, что вокруг вас делается.

Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и опять лег, с глубоким вздохом.

Оставь меня в покое! - сказал он важно. - Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание - слышишь ли? Я сам проснусь, когда мне вздумается.

Иногда Захар так и отстанет, сказав: «Ну, дрыхни, черт с тобой!» А в другой раз так настоит на своем, и теперь настоял.

Вставайте, вставайте! - во все горло заголосил он и схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав.

Обломов вдруг, неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара.

Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет! - говорил он.

Захар со всех ног бросился от него, но на третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая.

Дай... квасу... - говорил он в промежутках зевоты.

Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись.

Штольц! Штольц! - в восторге кричал Обломов, бросаясь к гостю.

Андрей Иваныч! - осклабясь, говорил Захар.

Штольц продолжал покатываться со смеха: он видел всю происходившую сцену.

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В трех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями, для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет, – так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.

Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.

Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.

Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.

По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное.

Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует.

С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.

Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.

Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся.

– Что ж это я в самом деле? – сказал он вслух с досадой, – надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и…



Похожие статьи
 
Категории