Солженицын один день год написания. Факты из жизни А.Солженицына и аудиокнига "Один день Ивана Денисовича"

05.03.2020

Крестьянин и фронтовик Иван Денисович Шухов оказался «государственным преступником», «шпионом» и попал в один из сталинских лагерей, подобно миллионам советских людей, без вины осуждённых во времена «культа личности» и массовых репрессий. Он ушёл из дома 23 июня 1941 г., на второй день после начала войны с гитлеровской Германией, «...в феврале сорок второго года на Северо-Западном [фронте] окружили их армию всю, и с самолётов им ничего жрать не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели», то есть командование Красной Армии бросило своих солдат погибать в окружении. Вместе с группой бойцов Шухов оказался в немецком плену, бежал от немцев и чудом добрался до своих. Неосторожный рассказ о том, как он побывал в плену, привёл его уже в советский концлагерь, так как органы государственной безопасности всех бежавших из плена без разбора считали шпионами и диверсантами.

Вторая часть воспоминаний и размышлений Шухова во время долгих лагерных работ и короткого отдыха в бараке относится к его жизни в деревне. Из того, что родные не посылают ему продуктов (он сам в письме к жене отказался от посылок), мы понимаем, что в деревне голодают не меньше, чем в лагере. Жена пишет Шухову, что колхозники зарабатывают на жизнь раскрашиванием фальшивых ковров и продажей их горожанам.

Если оставить в стороне ретроспекции и случайные сведения о жизни за пределами колючей проволоки, действие всей повести занимает ровно один день. В этом коротком временном отрезке перед нами развёртывается панорама лагерной жизни, своего рода «энциклопедия» жизни в лагере.

Во-первых, целая галерея социальных типов и вместе с тем ярких человеческих характеров: Цезарь - столичный интеллигент, бывший кинодеятель, который, впрочем, и в лагере ведёт сравнительно с Шуховым «барскую» жизнь: получает продуктовые посылки, пользуется некоторыми льготами во время работ; Кавторанг - репрессированный морской офицер; старик каторжанин, бывавший ещё в царских тюрьмах и на каторгах (старая революционная гвардия, не нашедшая общего языка с политикой большевизма в 30-е гг.); эстонцы и латыши - так называемые «буржуазные националисты»; баптист Алёша - выразитель мыслей и образа жизни очень разнородной религиозной России; Гопчик - шестнадцатилетний подросток, чья судьба показывает, что репрессии не различали детей и взрослых. Да и сам Шухов - характерный представитель российского крестьянства с его особой деловой хваткой и органическим складом мышления. На фоне этих пострадавших от репрессий людей вырисовывается фигура иного ряда - начальника режима Волкова, регламентирующего жизнь заключённых и как бы символизирующего беспощадный коммунистический режим.

Во-вторых, детальнейшая картина лагерного быта и труда. Жизнь в лагере остаётся жизнью со своими видимыми и невидимыми страстями и тончайшими переживаниями. В основном они связаны с проблемой добывания еды. Кормят мало и плохо жуткой баландой с мёрзлой капустой и мелкой рыбой. Своего рода искусство жизни в лагере состоит в том, чтобы достать себе лишнюю пайку хлеба и лишнюю миску баланды, а если повезёт - немного табаку. Ради этого приходится идти на величайшие хитрости, выслуживаясь перед «авторитетами» вроде Цезаря и других. При этом важно сохранить своё человеческое достоинство, не стать «опустившимся» попрошайкой, как, например, Фетюков (впрочем, таких в лагере мало). Это важно не из высоких даже соображений, но по необходимости: «опустившийся» человек теряет волю к жизни и обязательно погибает. Таким образом, вопрос о сохранении в себе образа человеческого становится вопросом выживания. Второй жизненно важный вопрос - отношение к подневольному труду. Заключённые, особенно зимой, работают в охотку, чуть ли не соревнуясь друг с другом и бригада с бригадой, для того чтобы не замёрзнуть и своеобразно «сократить» время от ночлега до ночлега, от кормёжки до кормёжки. На этом стимуле и построена страшная система коллективного труда. Но она тем не менее не до конца истребляет в людях естественную радость физического труда: сцена строительства дома бригадой, где работает Шухов, - одна из самых вдохновенных в повести. Умение «правильно» работать (не перенапрягаясь, но и не отлынивая), как и умение добывать себе лишние пайки, тоже высокое искусство. Как и умение спрятать от глаз охранников подвернувшийся кусок пилы, из которого лагерные умельцы делают миниатюрные ножички для обмена на еду, табак, тёплые вещи... В отношении к охранникам, постоянно проводящим «шмоны», Шухов и остальные Заключённые находятся в положении диких зверей: они должны быть хитрее и ловчее вооружённых людей, обладающих правом их наказать и даже застрелить за отступление от лагерного режима. Обмануть охранников и лагерное начальство - это тоже высокое искусство.

Тот день, о котором повествует герой, был, по его собственному мнению, удачен - «в карцер не посадили, на Соцгородок (работа зимой в голом поле - прим. ред.) бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу (получил лишнюю порцию - прим. ред.), бригадир хорошо закрыл процентовку (система оценки лагерного труда - прим. ред.), стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал вечером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся. Прошёл день, ничем не омрачённый, почти счастливый. Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов - три дня лишних набавлялось...»

В конце повести даётся краткий словарь блатных выражений и специфических лагерных терминов и аббревиатур, которые встречаются в тексте.

Вы прочитали краткое содержание повести Один день Ивана Денисовича. Предлагаем вам посетить раздел Краткие содержания , чтобы ознакомиться с другими изложениями популярных писателей.

Стр. 1 из 30

Эта редакция является истинной и окончательной.

Никакие прижизненные издания ее не отменяют.


В пять часов утра, как всегда, пробило подъем – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Куземина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчет кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи наметано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка, поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцбытгородок». А Соцбытгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведешь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идет. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть, от работы на денек освободиться? Ну прямо все тело разнимает.

И еще – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил: Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алешка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Федорыч! В продстоле передернули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж, конечно, вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А то ни то ни се.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдернула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще – восемьсот пятьдесят четыре! – прочел Татарин с белой латки на спине черного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всем полутемном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто еще не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это еще полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода.

– По подъему не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в черные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу -переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нем выведен черной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

Эта редакция является истинной и окончательной.

Никакие прижизненные издания ее не отменяют.


В пять часов утра, как всегда, пробило подъем – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Куземина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчет кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи наметано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка, поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцбытгородок». А Соцбытгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведешь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идет. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть, от работы на денек освободиться? Ну прямо все тело разнимает.

И еще – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил: Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алешка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Федорыч! В продстоле передернули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж, конечно, вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А то ни то ни се.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдернула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще – восемьсот пятьдесят четыре! – прочел Татарин с белой латки на спине черного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всем полутемном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто еще не встал.

В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.

Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.

И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.

Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:

– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.

Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.

Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.

Но утро пришло своим чередом.

Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.

Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.

Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.

Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.

Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.

Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть , от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.

И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?

Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.

Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.

Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:

– Эй, фитили! – и запустил в них валенком. – Помирю!

Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.

В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:

– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?

Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.

А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.

Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:

– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!

И Шухов решился – идти в санчасть.

И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.

Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.

– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!

И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.

– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.

С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода .

– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.

На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.

Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.

Вся 104-я бригада видела, как уводили Шухова, но никто слова не сказал: ни к чему, да и что скажешь? Бригадир бы мог маленько вступиться, да уж его не было. И Шухов тоже никому ни слова не сказал, Татарина не стал дразнить. Приберегут завтрак, догадаются.

Так и вышли вдвоём.

Мороз был со мглой, прихватывающей дыхание. Два больших прожектора били по зоне наперекрест с дальних угловых вышек. Светили фонари зоны и внутренние фонари. Так много их было натыкано, что они совсем засветляли звёзды.

Скрипя валенками по снегу, быстро пробегали зэки по своим делам – кто в уборную, кто в каптёрку, иной – на склад посылок, тот крупу сдавать на индивидуальную кухню. У всех у них голова ушла в плечи, бушлаты запахнуты, и всем им холодно не так от мороза, как от думки, что и день целый на этом морозе пробыть.

А Татарин в своей старой шинели с замусленными голубыми петлицами шёл ровно, и мороз как будто совсем его не брал.

«Один день Ивана Денисовича» — рассказ о заключенном, который описывает один день его из его жизни в заключении, которых три тысячи пятьсот шестьдесят четыре. Краткое содержание — ниже 🙂


Главный герой произведения, действие которого происходит в течение одного дня, – крестьянин Иван Денисович Шухов. На второй день после начала Великой Отечественной войны он ушел на фронт из родной деревни Темгенево, где у него осталась жена с двумя дочерьми. У Шухова еще был сын, но он умер.

В феврале тысяча девятьсот сорок второго года, на Северо-Западном фронте, группа воинов, в составе которой был и Иван Денисович, попала в окружение врага. Помочь им было невозможно; от голода солдатам приходилось даже есть копыта мертвых лошадей, размоченные в воде. Вскоре Шухов попал в немецкий плен, однако ему вместе с четырьмя сослуживцами удалось оттуда сбежать и добраться до своих. Однако советские автоматчики двух бывших пленных убили сразу же. Один умер от ран, а Ивана Денисовича отправили в НКВД. По итогам быстрого следствия Шухова отправили в концентрационный лагерь – ведь каждый человек, побывавший в плену у немцев, считался вражеским шпионом.

Иван Денисович отбывает срок уже девятый год. Восемь лет он сидел в Усть-Ижме, а теперь находится в сибирском лагере. За долгие годы у Шухова отросла длинная борода, а зубов стало в два раза меньше. Он одет в телогрейку, поверх которой — подпоясанный веревочкой бушлат. На ногах у Ивана Денисовича ватные брюки и валенки, а под ними – две пары портянок. На брюках чуть выше колена — лоскуток, на котором вышит лагерный номер.

Самой главная задача в лагере — избежать голодной смерти. Заключенных кормят противной баландой – похлебкой из замерзшей капусты и маленьких кусочков рыбы. Если постараться, можно получить лишнюю порцию такой баланды или же еще одну пайку хлеба.

Некоторым заключенным даже приходят посылки. Одним из них был Цезарь Маркович (то ли еврей, то ли грек) — мужчина приятной восточной внешности с густыми, черными усами. Усы заключенного не сбрили, так как без них он бы не соответствовал приложенному к делу снимку. Когда-то он хотел стать режиссером, но так и не успел ничего снять – посадили. Цезарь Маркович живет воспоминаниями и ведет себя как культурный человек. Он разговаривает о «политической идее» в качестве оправдания тирании, а иногда во всеуслышание ругает Сталина, называя его «батькой усатым». Шухов видит, что на каторге более свободная атмосфера, чем в Усть-Ижме. Можно говорить о чем угодно, не боясь, что за это увеличат срок. Цезарь Маркович, будучи практичным человеком, сумел приспособиться к каторжной жизни: из присылаемых ему посылок умеет «сунуть в рот, кому надо». Благодаря этому он работает помощником нормировщика, что было довольно-таки легким делом. Цезарь Маркович не жадничает и со многими делится продуктами и табаком из посылок (особенно с теми, кто каким-либо образом ему помогал).

Иван Денисович все же понимает, что Цезарь Маркович пока еще ничего не смыслит в лагерных порядках. Перед «шмоном» он не успевает унести посылку в камеру хранения. Хитрому Шухову удалось сберечь присланное Цезарю добро, и тот не остался перед ним в долгу.

Наиболее часто Цезарь Маркович делился припасами с соседом «по тумбочке» Кавторангом – морским капитаном второго ранга Буйновским. Он ходил вокруг Европы и по Северному морскому пути. Однажды Буйновский в качестве капитана связи даже сопровождал английского адмирала. Тот остался под впечатлением от его высокого профессионализма и после войны отправил подарок на память. Из-за этой посылки в НКВД решили, что Буйновский является английским шпионом. Кавторанг находится в лагере не так давно и еще не утратил веру в справедливость. Несмотря на привычку командовать людьми Кавторанг не отлынивает от лагерной работы, за что пользуется уважением всех заключенных.

Есть в лагере и тот, кого никто не уважает. Это бывший конторский начальник Фетюков. Он совсем ничего не умеет делать и способен лишь таскать носилки. Фетюкову не приходит никакой помощи из дома: жена ушла от него, после чего сразу же вышла замуж за другого. Бывший начальник привык есть вдоволь и поэтому часто попрошайничает. Этот человек уже давно потерял чувство собственного достоинства. Его постоянно обижают, а иногда даже бьют. Фетюков не в состоянии дать отпор: «утрется, заплачет и пойдет». Шухов считает, что таким людям, как Фетюков, невозможно выжить в лагере, где нужно уметь себя правильно поставить. Сохранение собственного достоинства необходимо только потому, что без него человек теряет волю к жизни и вряд ли сможет протянуть до конца срока.

Сам Иван Денисович не получает из дому посылок, потому что в родной деревне и без того голодают. Паёк он старательно растягивает на целый день, чтобы не испытывать чувства голода. Не чуждается Шухов и возможности «закосить» лишний кусок от начальства.

В день, описываемый в повести, заключенные работают на строительстве дома. Шухов не уклоняется от работы. Его бригадир, раскулаченный Андрей Прокофьевич Тюрин, по итогам дня выписывает «процентовку» — лишнюю хлебную пайку. Работа помогает заключенным после подъема не жить в мучительном ожидании отбоя, а наполнить день каким-то смыслом. Радость, приносимая физическим трудом, особенно поддерживает Ивана Денисовича. Он считается лучшим мастером в своей бригаде. Шухов грамотно распределяет свои силы, что помогает ему не перенапрягаться и эффективно работать в течение всего дня. Иван Денисович работает с увлечением. Он рад, что сумел припрятать обломок пилы, из которого можно сделать маленький ножичек. С помощью такого самодельного ножа легко заработать на хлеб и табак. Однако охрана регулярно обыскивает заключенных. Нож могут отобрать при «шмоне»; этот факт придает делу своеобразный азарт.

Один из заключенных – сектант Алеша, которого посадили за его веру. Алеша-баптист переписал в записную книжку половину Евангелия и сделал для нее тайник в стенной щели. Еще ни разу при обыске Алешино сокровище не было обнаружено. В лагере он не утратил веры. Алеша говорит всем, что нужно молиться, чтобы Господь снял злую накипь с нашего сердца. На каторге не забывают ни о религии, ни об искусстве, ни о политике: заключенные переживают не только о насущном хлебе.

Перед сном Шухов подводит итоги дня: в карцер его не посадили, на строительство Соцгородока (в морозное поле) работать не отправили, кусок пилы спрятал и на «шмоне» не попался, во время обеда лишнюю порцию каши получил («закосил»), купил табака… Так выглядит почти счастливый день в лагере.

И таких дней у Ивана Денисовича – три тысячи пятьсот шестьдесят четыре.



Похожие статьи
 
Категории