Бесы у тихона читать онлайн. Поэтика пропущенных звеньев: роль главы «У Тихона» в композиции романа Ф

17.02.2019

Храм без купола…

(«Бесы» без главы «У Тихона»)

Кто знает, как пусто небо

На месте упавшей башни…

Анна Ахматова

Попытаемся представить себя читателями «Русского вестника» 1871 года. Именно здесь, с первого номера начали печататься «Бесы». Первое исполнение…

Весь год читатель держался в нарастающем напряжении. К одиннадцатому номеру оно достигло, казалось, предела. Две трети романа были позади. Чувствовалось уже дыхание трагического финала, но продолжали завязываться все новые и новые узлы и - все крепче.

В этом номере было две главы - 7-я («У наших») и 8-я («Иван-Царевич»). Предыдущая, 6-я, заканчивалась словами Петра Верховенского, брошенными перед тем, как войти к «нашим»: «Сочините-ка вашу физиономию, Ставрогин; я всегда сочиняю, когда к ним вхожу. Побольше мрачности, и только, больше ничего не надо; очень нехитрая вещь».

Встреча «У наших» заканчивается скандалом, вызванным Шатовым, которого сознательно спровоцировал на это Петр Верховенский. В следующей главе Ставрогин, похоже, навсегда разрывает с Петрушей («Я вам Шатова не уступлю»), даже бьет его в бешенстве и уходит. А тот - догоняет и трижды, шепотом, умоляет, упрашивает: «Помиримтесь, помиримтесь… Помиримтесь!» И вдруг - сбрасывает маску, перестает «сочинять физиономию». Он произносит свою дьявольски вдохновенную речь, рисуя картину, по сравнению с которой и без того страшные планы, только что провозглашенные «у наших», кажутся романтическими: «Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями - вот шигалевщина! <…> Мы провозгласим разрушение <…> почему, почему, опять-таки эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары, мы пустим легенды…».

А представьте себе, что все это - ночью. Представьте, что все это время Ставрогин, ускоряя шаг, идет по тротуару, а Петруша то семенит следом, то возле, то забегает вперед, по грязи, не обращая на нее внимания (Ставрогин все время - «наверху», Петруша - «внизу»). Они остановились всего два раза: первый, когда Петруша вдруг поцеловал - на ходу! - руку Ставрогина; второй, когда подошли к ставрогинскому дому. Представьте этот бешеный ритм движения, заданный Ставрогиным, и этот бешеный ритм речи, произносимой Петрушей (у Ставрогина лишь отдельные, короткие реплики)… Поразительная сцена. А главное, конечно, - о чем идет речь:

«- Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?

– Ивана-Царевича.

– Кого-о?

– Ивана-Царевича; вас, вас! <…> Главное, легенду! Вы их победите, взгляните и победите. Новую правду несет и “скрывается”…». (Тайная циничная программа самозванства.)

Ставрогин - молчит.

Тогда Петруша сулит ему, пока суд да дело, устранить все текущие заботы (и Шатова уступить, и с Марьей Тимофеевной покончить, и Лизу привести)…

«- Ставрогин, наша Америка? - схватил в последний раз его за руку Верховенский.

– Зачем? - серьезно и строго проговорил Николай Всеволодович.

– Охоты нет, так я и знал! - вскричал тот в порыве неистовой злобы. - Врете вы, дрянной, блудливый, изломанный барчонок, не верю, аппетит у вас волчий! <…> Помните же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы!..

Ставрогин, не отвечая, пошел вверх по лестнице (опять «вверх»! - Ю.К. ).

– Ставрогин! - крикнул ему вслед (и «снизу»! - Ю.К. ) Верховенский, - даю вам день… ну два… ну три; больше трех не могу, а там - ваш ответ!»

Так кончается глава, на такой вот ноте.

Первая журнальная публикация романа «с продолжением» имеет свое огромное преимущество, свое особое обаяние, свою неповторимость. Ее можно сравнить с первым исполнением-слушанием гигантской многочастной симфонии. Читатель-слушатель настраивается на определенный ритм, вовлекается в него, живет в нем и как бы сам - своим ожиданием - взвинчивает его. Между писателем и читателем надолго, иногда на год-два, возникает какое-то особое поле, особая атмосфера, какое-то более непосредственное взаимодействие, чем в случае публикации книги. Это как нельзя лучше отвечало каким-то свойствам художественного дара Достоевского и даже свойствам всей его натуры. Тут и его почти неискоренимый «недостаток» (отдавать «листы» прямо со стола в типографию) оборачивался уникальным достоинством. И Достоевский прекрасно сознавал все это, дорожил этим и придавал первой журнальной публикации своих романов (ритму, порядку, даже паузам) значение чрезвычайное, значение некоего «действа», некоей «мистерии».

Закрыв одиннадцатый номер «Русского вестника» за 1871 год на словах: «а там - ваш ответ!», оставив Ставрогина подымающимся вверх по лестнице, а Петрушу - внизу, перед калиткой, - с каким нетерпением, с каким напряжением читатель ждал следующей главы…

Вышел двенадцатый номер - продолжения нет. Первый, второй, третий номера 1872 года - нет, нет и нет. Летом - нет. Нет целый год! Нет вплоть до одиннадцатого номера. Факт беспрецедентный. Уже одним этим первое исполнение «симфонии» было испорчено.

Лишь 14 ноября читатель получил наконец продолжение. Начиналось оно главой «Степана Трофимовича описали». Но он так и не узнал, что происходило в течение минувшего года, почему задержалась публикация; не узнал, что он получил в конце концов не совсем то, а точнее - совсем не то, что xотел дать ему Достоевский: следующей за «Иваном-Царевичем» главой должна была быть глава «У Тихона».

Начиналась она так: «Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович (слуга. - Ю.К. ), по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему в половине десятого с утренней чашкою кофе и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому…»

Ставрогин, как и обещал несколько дней назад Шатову, пошел к Тихону, пошел со своей «Исповедью»…

Но, повторяю, тогдашний читатель об этом так и не узнал: главу запретили. А в романе обещание Ставрогина сходить к Тихону так и осталось обещанием…

Первое исполнение «Бесов» было испорчено не только задержкой, но, главное, запретом.

«Не клубничное, а потрясающее впечатление…»

«Целомудрие» Каткова, «нецеломудрие» Достоевского, «нецеломудрие» спорной главы - такова, считается обычно, причина запрета. Каткова энергично поддержал Победоносцев, будущий обер-прокурор Святейшего синода (их доводы убедили Н. Страхова и А. Майкова).

Но, оказывается, сам довод насчет «нецеломудрия» был не чем иным, как реваншем Каткова за то поражение, которое потерпел он в борьбе с Пушкиным и Достоевским еще в 1861 году, когда выступил против пушкинских «Египетских ночей» на точно тех же самых основаниях , на которых спустя десять лет запретил главу «У Тихона». Катков обвинил Пушкина во «фрагментарности» (тоже «эстет»!) и «эротизме» (там, мол, изображаются «последние выражения страсти»), Достоевский, будто предвидя будущие обвинения в свой адрес , так отвечал Каткову:

«Уж не приравниваете ли вы “Египетские ночи” к сочинениям маркиза де Сада? <…> Мы положительно уверены теперь, под этим “последним выражением” вы разумеете что-то маркиз-де-садовское и клубничное. Но ведь это не то, совсем не то. Это, значит, самому потерять настоящий, чистый взгляд на дело. Это последнее выражение , о котором вы так часто толкуете, по-вашему действительно может быть соблазнительно, по-нашему же, в нем представляется только извращение природы человеческой, дошедшее до таких ужасных размеров и представленное с такой точки зрения поэтом (а точка зрения-то и главное), что производит вовсе не клубничное, а потрясающее впечатление» (19; 135).

«Да, дурно понимаем мы искусство. Не научил нас этому и Пушкин, сам пострадавший и погибший в нашем обществе, кажется, преимущественно за то, что был поэтом вполне и до конца» (19; 138). «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса» (20; 137).

Да ведь привези Венеру Милосскую, пишет Достоевский, два века назад в Москву, впечатление ее на массу было бы самое грубое, может быть, соблазнительное: «…надо быть высоко очищенным, нравственно и правильно развитым, чтобы взирать на эту божественную красоту, не смущаясь. Целомудренность образа не спасет от грубой и даже, может быть, грязной мысли. Нет, эти образы производят высокое, божественное впечатление искусства. Тут действительность преобразилась, пройдя через искусство , пройдя через огонь чистого, целомудренного вдохновения и через художественную мысль поэта. Это тайна искусства, и о ней знает всякий художник. На неприготовленную же, неразвитую натуру или на грубо-развратную даже и искусство не оказало бы всего своего действия. Чем развитее, чем лучше душа человека, тем и впечатление искусства бывает в ней полнее и истиннее» (19; 134).

И еще раз прямо о «Египетских ночах»: «…вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: Искупитель <…> И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!» (19; 137).

Оценка «Египетских ночей» Достоевским оказалась (невольно) и великолепно точной самооценкой главы «У Тихона». Пушкин поставил вопрос: возможно ли переделать «египетский анекдот» - на «нынешние нравы»? Достоевский и ответил! Достоевский и реализовал гениальную эту возможность, усмотрев в пушкинских словах задание, завет для себя. Перечитаем «Египетские ночи». Перечитаем хотя бы сон Ставрогина (картина рая и - Матреша с кулачком). Перечитаем и вспомним слова Достоевского о «Египетских ночах»: «Тут все составляет один аккорд: каждый удар кисти, каждый звук, даже ритм, напев стиха - приноровлено к цельности впечатления» (19; 133). Не относятся ли они, эти слова, и к картинам самого Достоевского, чье прозаическое слово соединяет здесь воедино силу и поэзии, и живописи, и музыки? Клеопатра - гиена. Ставрогин - тигр. Оба уже лизнули крови. И оба, несмотря ни на какие вспышки «возрождения», зверьми и останутся. И вместо покаяния будут преступать и преступать, ведомые пресыщением и скукой и платя за каждый час, за каждое мгновение своей «фантазии» жизнями других…

Могли они оба, Катков и Достоевский, позабыть об этом столкновении, о споре вокруг «Египетских ночей»? Статья Достоевского о «Египетских ночах» так и называлась - Ответ «Русскому вестнику» . Достоевский совершенно сознательно, мужественно и тонко продолжил прежнюю борьбу на страницах… «Русского вестника»! О запрещенной главе я сейчас не говорю. Но вот в самом начале «Бесов» читаем стихи:


Век и Век и Лев Камбек,
Лев Камбек и Век и Век…

Для нас сегодня это непонятная деталь. А тогдашние читатели превосходно знали, что это пародия Достоевского (1862 года), пародия, как раз и связанная со всей этой историей: журнал «Век» (редактор - Лев Камбек) и выступил против Пушкина, против «Египетских ночей», и был поддержан Катковым.

Несомненно: будь воля Каткова, и «Египетские ночи» Пушкина никогда бы не увидели света. Он запретил бы их, как запретил главу «У Тихона».

Через двадцать лет после столкновения с Катковым из-за «Египетских ночей», через десять лет после точно такого же столкновения с ним из-за «Исповеди» Ставрогина Достоевский в своей Речи о Пушкине скажет: «А вот и древний мир, вот “Египетские ночи”, вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фанатическими зверствами, сладострастием насекомых…» (26; 146). Нет, не только о «древнем мире» говорил он здесь. Каждое слово его жгло и мир современный, каждое относилось и к Ставрогину: Ставрогин - это и есть образ вековой преступности «барства» перед Россией, перед матерью, образ предельного социально-духовного растления, но это и высший художественный суд над этой преступностью, над этим растлением. Мог ли Катков, читая эти слова Достоевского, не вспомнить о прежних конфликтах? И не потому ли еще, публикуя Речь Достоевского, он за глаза ее хулил?

Но вернемся к доводу о «нецеломудрии». Я полистал «Русский вестник» за несколько лет: масса великосветских «амуров», пошлейших скабрезностей - игриво, весело и, конечно, без какой бы то ни было социально-духовной подоплеки. Почитал тогдашнюю печать. Ее не могли не читать Катков и Победоносцев, а потому не могли не знать, например, что на Петербургской стороне, в Бармалеевой улице находился «Дом милосердия» (о нем и без всякой печати все и всё знали в Петербурге). А в доме этом содержались «падшие» женщины, и было там специальное отделение для несовершеннолетних (от 9 до 15 лет), и в отделении этом в 1871 году находилось 42 девочки, и у каждой была своя история, и многие из этих историй - ничуть не лучше Матрешиной… А тут вдруг «Исповедь» им обедню испортила.

Да и все ли было сказано Достоевскому? Мог ли восхитить Каткова и Победоносцева величавый образ отца Тихона, ориентированный (вполне сознательно) на пушкинского Пимена? Уж вряд ли они пропустили, например, такой штрих: отец архимандрит осуждал Тихона «в небрежном житии и чуть ли не в ереси». А разве это для них не ересь, такие слова Тихона: «Полный атеизм почтеннее светского равнодушия»? Об этом «про себя», «между своими» можно поговорить, но на людях?! Зачем было позволять искушать «малых сих», то есть читателей? В запрещенной главе была такая концентрация самых больных вопросов, такое обострение их, что все официальное мировоззрение по швам трещало, - поэтому она и была запрещена. Не слишком ли наивно представлять таких прожженных идеологов и политиков, как Катков и Победоносцев, смирненькими блюстителями «целомудрия», и все? Им выгодно было свести к этому весь вопрос, тогда как дело состояло в глубоком мировоззренческом антагонизме их с Достоевским, Пушкиным, с искусством вообще. Да при этом они еще, как давно замечено, шантажировали Достоевского тем, что «публика», мол, может приписать грех Ставрогина самому писателю.

Глава «У Тихона» была снята Катковым в готовой корректуре в декабре 1871 года. Достоевский едет в Москву (там - редакция «Русского вестника»).

2 января 1872 года: «Вчера оставил только визитные карточки Каткову и его супруге; сегодня же, несмотря на то, что Катков ужасно занят и, главное, что и без меня бездна людей поминутно мешают ему своими посещениями, - отправился в час к Каткову, говорить о деле. Едва добился: в приемной уже трое кроме меня ждали аудиенции. Наконец я вошел и прямо изложил просьбу о деньгах и сведении старых счетов. Он обещал дать мне окончательный ответ послезавтра (4-го числа). Итак, только 4-го получу ответ» (29, I; 222).

Задержка главы (а с ней и всей следующей части) прежде всего осложняет и без того сложные денежные расчеты. Серьезной опасности главе (и роману в целом) Достоевский, по-видимому, еще не видит.

4 февраля : «Вторая часть моих забот был роман (первая деньги. - Ю.К. ). Правда, возясь с кредиторами, и писать ничего не мог; по крайней мере, выехав из Москвы, я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, все-таки будет не Бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие. И вот в то время, когда я ездил по кредиторам, я выдумал, большею частью сидя на извозчиках, четыре плана и почти три недели мучился, который взять. Кончил тем, что все забраковал и выдумал перемену, чтоб удовлетворить целомудрие редакции. И в этом смысле пошлю им ultimatum. Если не согласятся, то уж и не знаю, как сделать» (29, I; 226).

Ultimatum - отвергнут. Но и Достоевский никаких принципиальных уступок не делает. Готов возобновить публикацию романа с апреля, но лучше - с августа.

Конец марта - начало апреля . Н.А. Любимову, редактору-исполнителю «Русского вестника»: «Без глупой похвальбы скажу: публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем и писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, напомнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начнется зимний сезон, в котором роман мой будет первою новостью, хотя и очень ветхою» (29, I; 231–232)

Он все еще заботится о первом исполнении романа, о том, как сделать так, чтобы у читателей-слушателей вновь вспыхнул к нему интерес. Он уверен, что это ему удастся, и уверенность эта больше всего связана с главой «У Тихона». Он уговаривает, почти умоляет Любимова, противореча себе:

«Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1-я „У Тихона“, 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Все очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела, это целый социальный тип в моем убеждении, наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всеми родными и, главное, веру, развратного из тоски, но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянусь, что оно существует в действительности» (29, I; 232).

«Все очень скабрезное выкинуто…» - Ничего «скабрезного» и не было.

«Главное сокращено…» - Ср.: «Клянусь Вам, я не мог не оставить сущность дела…»

19 июля . Н.А. Любимову: «В весьма в большом беспокойстве о том, начнется ли печатание в июльском номере? Иначе не пойму, какие намерения редакции насчет этой третьей части.

Нахожусь тоже в недоумении, доходят ли мои письма в редакцию (и посылки романа)?» (29, I; 251).

22 сентября . Достоевский собирается ехать в Москву - решать вопрос о спорной главе. Просит родственницу разузнать: «Когда ждут в Москву Михаила Никифоровича? Простите, что так досаждаю, но мне ужасно нужно. <…> В случае Вашего ответа, что ждут, например, недели через две, и я, хоть и опоздаю приездом, но приеду в Москву не ранее как через две недели. Если же не приедет долго, то, нечего делать, придется сию минуту отправляться в Москву и объясняться с одним Любимовым (который, впрочем, уже уведомил меня 1-го августа, что без Каткова не может ни на что решиться)» (20, I; 253).

9 октября (уже из Москвы): «С Любимовым по виду все улажено, печатать в ноябре и декабре, но удивились и морщатся, что еще не кончено. Кроме того, сомневается (так как мы без Каткова) насчет цензуры. Катков, впрочем, уже возвращается: он в Крыму и воротится в конце этого месяца. Хотят книжки выпускать ноябрьскую 10 ноября, а декабрьскую 1-го декабря, - то есть я должен чуть не в три недели все кончить. Ужас как придется в Петербурге работать» (29, I; 254).

Наступают решающие дни.

24 октября . Это последняя дата в записных книжках к «Бесам» (11; 302). Судя по ним, надежда отнюдь не потеряна: остались следы живой работы над сценой Ставрогин - Тихон (11; 305–308). Возможно, эта работа велась и несколькими днями позже 24 октября (поскольку для одного дня здесь слишком много исписано страниц).

Катков вернулся в конце октября - начале ноября.

В какой день, в какой час все решилось? Как? Мы не знаем.

Но день этот слишком многое предопределил в судьбе романа, и не только романа.

Знаем только, что Достоевский предпринимает последнюю отчаянную попытку спасти главу - хотя бы для будущего.

После известных нам по каноническому тексту последних строк он предлагает добавить еще всего только две-три строчки. Если б они были приняты, это выглядело бы так (курсив мой):

«После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки [но никому не изве<стные>]. Я очень ищу их. [Может быть, и найду, и если возможно будет].

Finis» (12; 108).

Сколько скрыто за этими строчками и сколько они обещали! След титанического труда. Последняя надежда.

«Я очень ищу их» - читай: «Я не отрекся. Я пока принужден. Я очень хочу восстановить главу. Но мне не дают…»

И - не дали. Катков предъявил свой ultimatum, и строчки эти были выкинуты. Он-то знал, что вырастет из этих зерен.

Вместо публикации главы Достоевский должен был наскоро привести последнюю часть романа в соответствие с ее, главы, отсутствием, а писалась-то она - в прямо противоположном соответствии.

Прибавьте сюда еще слишком хорошо известную (чисто денежную) зависимость Достоевского от Каткова. У кого возникнет хоть малейшее сомнение в том, что, будь он в этом отношении так же независим, как Толстой, он бы и буквы не ycтупил Каткову? Но… Каткову не понравилась глава Достоевского - и он ее снял. А Толстому не понравился Катков - и он от него ушел, перестал у него печататься (так было с последней частью «Анны Карениной»). У него и мысли не было, чтобы кто-то посмел им командовать: «Оказывается, что Катков не разделяет моих взглядов, что и не может быть иначе, так как я осуждаю именно таких людей, как он, и, мямля, учтиво прося смягчить то, выпустить это, ужасно мне надоел, и я уже заявил им, что если они не напечатают в таком виде, как я хочу, то вовсе не напечатаю у них, и так и сделаю» (21–22 мая 1877 года, Н. Страхову). Тут и графское взыграло: Катков недоволен мной?! Так это же все равно что мой форейтор мной недоволен… Тем больнее читать письма Достоевского Каткову - оправдания с задержкой, просьбы дать деньги вперед. Деньги… А ведь Катков платил Толстому за лист вдвое-втрое больше, чем Достоевскому, и последний знал об этом…

До сих пор слышишь частый вопрос: но ведь были же у Достоевского отдельные прижизненные издания «Бесов», - почему же туда не вошла глава? Множественное число здесь не годится. При жизни его было всего одно-единственное отдельное издание (тиражом три тысячи экземпляров). И оно было почти тем же самым, что и журнальное, и фактически не могло быть иным. Более того: кое в чем оно было смягчено по требованию цензуры. Оно и набиралось почти параллельно с журнальным. И набор его тоже был остановлен до конца 1872 года (пока решался вопрос о главе). И отдельный том «Бесов» вышел в 20-х числах января 1873 года, то есть спустя всего несколько недель после завершения журнальной публикации. К тому же Достоевский, едва закончив ее, приступил к работе в «Гражданине» (еженедельник!). Он был утвержден редактором 20 декабря, а все хлопоты, связанные с этим, начались и того раньше, и они отнимали массу времени и сил. В конце декабря он уже отправил первую рукопись для еженедельника в типографию. Две корректуры книги вычитывала Анна Григорьевна, и только третью, авторскую, сумел вычитать сам Достоевский. Произведите простой расчет времени, учтите сложившийся переплет обстоятельств - и убедитесь в полной - даже физической - невозможности что-либо сделать для восстановления главы. Ни часа, ни щели просвета не было. А цензура? А Катков и Победоносцев с их связями? Да и никак не мог Достоевский рвать с обоими в этот момент (а ведь публикация главы означала бы такой разрыв). Победоносцев, например, помог ему сделаться редактором «Гражданина». И Катков - помог. А в результате - полная унизительная безвыходность в защите самого дорогого (в то время), самого выстраданного труда своего.

Был только запрет. Только безвыходность. Никакого отречения не было. И ни о каких благодарностях Достоевского Каткову, кажется, неизвестно.

А еще была глубоко скрытая боль.

«Если возможно будет…»

В 1871–1872 годах читатель «Бесов» обошелся без главы «У Тихона», не подозревая о ее существовании.

В 1905 году Анна Григорьевна публикует отрывок оттуда.

В 1922-м глава под названием «Исповедь Ставрогина» появляется в крайне малотиражных специальных изданиях.

В 1926-м она включается в Приложение к «Бесам» из Полного собрания художественных произведений Ф.М. Достоевского в 13 томах (т. 7).

В 20-х годах о ней публикуется довольно много исследований.

В 1935-м - неудача эксперимента Л. Гроссмана (включить главу «У Тихона» в корпус романа) и победа «эксперимента» Д. Заславского (запрет «Бесов») - на 22 года.

В 1957-м - в Примечаниях к «Бесам» (том 7-й 10-томного издания, с. 730) заявляется об отказе самого Достоевского от этой главы (?!).

В 1974 году «Бесы» выходят в 10-м томе Полного - 30-томного - собрания сочинений Ф.М. Достоевского без нее.

В том же году, в 11-м томе, она публикуется в наиболее адекватном пока виде. Вариант ее - в 12-м томе (1975).

В 1984-м «Бесы» снова появляются без этой главы (в 12-томном издании Библиотеки «Огонька»).

Ни разу за 115 лет глава не вошла в текст романа.

Еще и еще раз зададимся вопросом: почему? почему тот злосчастный 1872 год продлился больше века? почему и сегодня (здесь) побеждает Катков?

Если не обманывать себя, то нет тут никакого другого ответа, кроме: да именно потому, что он победил тогда. Просто потому, что Катков запретил главу - вопреки воле Достоевского. Вот и все.

Не будь воли Каткова, все было бы по воле Достоевского.

Мы до сих пор расплачиваемся за преступление Каткова перед нашей культурой и не отдаем себе в этом отчета, обманываем себя.

Мы сетуем на судьбу, на случайность, на историю, мы поругиваем Каткова, но до сих пор издаем и читаем гениальный роман - искалеченным, читаем Достоевского не по Достоевскому, а по Каткову. Мы успокаиваем себя тем, что Достоевский все-таки выпустил роман без главы «У Тихона», забывая, что это было не отречение, а запрет, с которым он вынужден был смириться. Мы забываем или не знаем о тех муках, которые он при этом пережил. И мы постепенно привыкли к этому как к норме, и нас уже не потрясает, что эта «норма» родилась из преступления и узаконила его. Мы с этим - примирились. А когда возникает вопрос, не восстановить ли главу в тексте романа, не восстановить ли хотя бы «в порядке эксперимента», мы охотнее ищем «академические» аргументы против, чем живые доводы - за.

Но ведь нет сейчас воли Каткова.

Но ведь осталась глава (пусть немного поврежденная), и мы знаем, читаем ее.

И мы знаем волю Достоевского, столь чудовищно попранную.

Так что же нам делать?

По-моему, одно-единственное - просто осуществить эту волю: публиковать «Бесы» вместе с главой «У Тихона», под одной обложкой, публиковать в основном корпусе, после главы «Иван-Царевич», или уж, во всяком случае (пока), в приложении, тут же, при романе, публиковать - с соответствующим комментарием. Это будет и научно, и справедливо.

Другой вопрос - о текстологических трудностях восстановления наиболее оптимального варианта главы (см. об этом в Примечаниях к «Бесам»: 12; 236–246). Далеко не все они еще преодолены, а может быть, и не все (пока?) преодолимы. Но когда авторы примечаний пишут: «Поэтому в настоящее время мы не имеем возможности включить главу в текст романа» (12; 246), - мне кажется, они недооценивают прежде всего свой собственный, уже огромный, труд. На самом деле такая возможность есть, и они сами начали ее осуществлять. Ведь пишут же они: «Глава мыслилась Достоевским как идейный и композиционный центр романа» (12; 239). Так где же лучше быть этому центру, в романе или за романом, если он - есть, есть не в мечте, а в своей художественной плоти? Ведь цитируют же они отчаянные строчки, в которых слышен голос все еще не сдающегося Достоевского: «После Николая Всеволодовича оказались, говорят, какие-то записки, но никому не известные. Я очень ищу их. Может быть, и найду и, если возможно будет…» Но ведь действительно - «оказались», действительно - нашлись. Так почему же невозможно?

Глава «У Тихона» опубликована в 11-м томе Полного собрания сочинений Ф.М. Достоевского. Опубликована таким же огромным тиражом, что и сам роман в десятом томе: 200 тысяч! Пусть это еще не оптимальное решение, но самое-то важное достигнуто: глава не искажает суть замысла Достоевского, доносит его до читателей, которые читают ее и все равно - мысленно - включают в роман.

Для А. Долинина, Л. Гроссмана, М. Бахтина, великих знатоков Достоевского, вообще и вопроса о включении в роман главы «У Тихона» не было, они и не читали, не представляли «Бесов» иначе как с этой главой, на отведенном ей - центральном - месте. А теперь и сотни тысяч читателей включают ее в роман. Это же факт, и факт решающий. Стало быть, реально-то вопрос о включении уже решен . Уже и в данном виде глава начинает прекрасно работать. Но все-таки - как ее включает в роман обычный читатель? Далеко не всегда квалифицированно, чаще - не туда, кособоко. Он читает роман, потом - отдельно - главу, не представляя, как правило, всю точность, глубину, красоту замысла Достоевского. Так почему же ему не помочь? Зачем усложнять ему работу, и без того очень трудную? Почему не сделать следующий шаг?

Мы знаем историю запрета главы (хотя, наверное, в этой истории откроются еще со временем не менее драматические страницы). Нам выпало невероятное счастье - сохранились, не сгорели, не затерялись ее варианты (а может, найдутся и новые материалы). Вот если бы пропали, беда была бы непоправимой. Так в чем же дело?

Может быть, мешает, завораживает сама длина времени? Больше века прошло. Все отдалилось. Да и в самом деле, этот век словно засыпал зияющую брешь, притупил боль от катковских «художеств». Ну так вообразим, что все это происходит сегодня, сейчас, прямо на наших глазах. О, как бы мы возмущались! Как мечтали бы «вживить» отрезанное.

Еще вообразим: а если бы все было так (годовая борьба на наших глазах), но вдруг - в самый последний момент - нет Каткова (но нет и Достоевского), а решать - нам самим и при наличном материале? И если бы нам вдруг сказали: публикуйте согласно воле Достоевского. Какая страшная и счастливая ответственность. Неужели бы мы отреклись от нее? Неужели бы сказали: нет, пусть все идет так, как шло, без главы, а уж потом когда-нибудь мы опубликуем и ее? Да уверен: мысль бы такая не шевельнулась. Невозможное бы сделали, чтобы вышло по Достоевскому, а не по Каткову.

Короче: потери от включения в роман главы «У Тихона» минимальны (по правде говоря, я их почти не вижу), приобретения - максимальны.

Так не стоит ли ради такого дела - удвоить, утроить усилия, чтобы преодолеть эти самые текстологические трудности (а в главном они уже преодолены), чтобы издать наконец «Бесы» не по Каткову, а по Достоевскому, по его полной воле? Это же и будет актом восстановления справедливости, истины, красоты. А она прекрасна, эта глава. И «Бесы» без нее - это же все равно что «Братья Карамазовы» без «Великого инквизитора», «Гамлет» без монолога «Быть или не быть…», это все равно что Шестая симфония Чайковского без финальной части или римский собор Святого Петра без своего центрального купола.

В самом деле: какие же муки испытал Достоевский, когда ему запретили такое. Об этом можно только догадываться, но и догадываться об этом - больно. Еще раз вспомним портрет Достоевского работы Перова. Вспомним: май 1872 года. Перед нами не просто Достоевский в момент работы над «Бесами», не только художник, борющийся с бесовщиной и одолевающий ее, перед нами художник, которому реальные бесы только что запретили любимую главу, но он еще не оставил надежды отстоять ее, собирается для новой схватки с ними, он еще не знает, что произойдет в конце октября, когда Катков вернется из Крыма, и никому вообще еще не известно, что произойдет с этой главой (и с романом) в 1935 году…

Однажды я читал Ахматову, и вдруг:


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни…

Но это же прямо о нашей главе!

Лучшего эпиграфа ко всей истории этой несчастной и великой Главы, лучшего образа ее трагической судьбы, мне кажется, нельзя и найти.

Ахматова написала это в 1940 году, в том самом, которым датирован конец «Реквиема», и в стихотворении этом есть «реквиемный» мотив, но он - о другом, не о «Бесах», не о Достоевском:


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын…

Да, это о другом. Но не совсем. Ведь почему-то именно в том же сороковом году она вспомнила вдруг именно о Достоевском, и вспомнила так, как будто переселилась в его время. Почему?


Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады


В Гороховой, у Знаменья, под Смольным,
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: «Henriette», «Basile», «Andre»
И пышные гроба: «Шумилов-старший»…

В кабаке Раскольников встречает Мармеладова, которого раздавит потом пролетка.

Смешной человек: «Я поднялся в мой пятый этаж».

И не из шумиловских ли гробов доносится: «Бобок, бобок, бобок!..»


Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется, годов.
Особенно зимой, перед рассветом
Иль в сумерки - тогда за воротами
Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут - Некрасов
И Салтыков… Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон там черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше не заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать…).

А в Старую Руссу Достоевский приехал сразу же после сеансов Перова, приехал, чтобы мучиться над «Исповедью».

Там написан «Подросток».

И там, в «развалинах стариннейшей зеленой беседки, почерневшей и покривившейся, с решетчатыми стенками, но с крытым верхом», - именно там (в трех главах «Исповеди горячего сердца») Алеша Карамазов слушает брата Митеньку: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. <…> Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей…»

И там же Митенька несет свою страшную ночную вахту под окнами «злодея».

А в Оптиной Достоевский был с Вл. Соловьевым 26 и 27 июня 1877 года, и ему тоже больше там не бывать…

Но как же, однако, Ахматова умела жить сразу во всех временах, и во всех - как в своем.


Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни…

Мы - знаем, и знаем слишком, слишком хорошо. А потому вернемся к главе - я убежден: восстановление ее - дело не только да и не столько «академическое», тут дело высокого принципа, о «тоске по идеалу» тут речь. Должна, должна быть восстановлена справедливость. И это восстановление - маленькая живая частичка восстановления всей справедливости, а вся справедливость и состоит из бесконечных живых частичек, будь то строчки, стихи, романы, картины, соборы, будь то мысли люди, имена.

«Может быть, и найду, и, если возможно будет…» Уже не только возможно, но и необходимо, но и неизбежно.

Глава «У Тихона» - как она есть и сейчас - это же все равно что купол собора, расписанный гениальными фресками, пусть поцарапанными, с выщербленными местами, с отбитыми кусками. И уже произошло самое, самое главное: доступ к нему - открыт. Благодарение тем, кто это сделал. Но ведь ему-то самому лучше вернуться туда, в собор, где он родился и откуда его выдрали с мясом. И собору его так не хватает. Они уже больше ста лет друг друга не видели. И мы их вместе еще не видели.

Есть ли еще история, подобная этой?

Но не будем сомневаться: вопрос о восстановлении главы - это вопрос только времени.

Глава девятая

Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу у комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович, по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему ровно в половину десятого с утреннею чашкою кофею и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому. На осторожный спрос Алексея Егоровича: « Не будет ли каких приказаний? » - Ничего не ответил. По улице шел, смотря в землю, в глубокой задумчивости и лишь мгновениями подымая голову, вдруг выказывал иногда какое - то неопределенное, но сильное беспокойство. На одном перекрестке, еще недалеко от дому, ему пересекла дорогу толпа проходивших мужиков, человек в пятьдесят или более; они шли чинно, почти молча, в нарочном порядке. У лавочки, возле которой с минуту пришлось ему подождать, кто - то сказал, что это « шпигулинские рабочие » . Он едва обратил на них внимание. Наконец около половины одиннадцатого дошел он к вратам нашего Спасо - Ефимьевского Богородского монастыря, на краю города, у реки. Тут только он вдруг как бы что - то вспомнил, остановился, наскоро и тревожно пощупал что - то в своем боковом кармане и - усмехнулся. Войдя в ограду, он спросил у первого попавшегося ему служки: как пройти к проживавшему в монастыре на спокое архиерею Тихону.

Ему с чего - то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины) , и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

Вы меня знаете? - Спросил он вдруг отрывисто, - рекомендовался я вам или нет, когда вошел? Я так рассеян...

Я не был в здешнем монастыре четыре года назад, - даже как - то грубо возразил Николай Всеволодович, - я был здесь только маленьким, когда вас еще тут совсем не было.

Может быть, забыли? - Осторожно и не настаивая заметил Тихон.

Нет, не забыл, и смешно, если б я не помнил, - как - то не в меру настаивал Ставрогин, - вы, может быть, обо мне только слышали и составили какое - нибудь понятие, а потому и сбились, что видели.

Тихон смолчал. Тут Николай Всеволодович заметил, что по лицу его проходит иногда нервное содрогание, признак давнишнего нервного расслабления.

Я вижу только, что вы сегодня нездоровы, - сказал он, - и, кажется, лучше, если б я ушел.

Он даже привстал было с места.

Да, я чувствую сегодня и вчера сильные боли в ногах и ночью мало спал...

Тихон остановился. Гость его снова и внезапно впал опять в свою давешнюю неопределенную задумчивость. Молчание продолжалось долго, минуты две.

Вы наблюдали за мной? - Спросил он вдруг тревожно и подозрительно.

Я на вас смотрел и припоминал черты лица вашей родительницы. При несходстве внешнем много сходства внутреннего, духовного.

Никакого сходства, особенно духовного. Даже со - вер - шенно никакого! - Затревожился опять, без нужды и не в меру настаивая, сам не зная почему, Николай Всеволодович - . Это вы говорите так... из сострадания

к моему положению и вздор, - брякнул он вдруг - . Ба! разве мать моя у вас бывает?

Не знал. Никогда не слыхал от нее. Часто?

Почти ежемесячно, и чаще.

Никогда, никогда не слыхал. Не слыхал. А вы, конечно, слышали от нее, что я помешанный, - прибавил он вдруг.

Нет, не то чтобы как о помешанном. Впрочем, и об этой идее слышал, но от других.

Вы, стало быть, очень памятливы, коли могли о таких пустяках припомнить. А о пощечине слышали?

Слышал нечто.

То есть всё . Ужасно много у вас времени лишнего. И об дуэли?

И о дуэли.

Вы много очень здесь слышали. Вот где газет не надо. Шатов предупреждал вас обо мне? А?

Нет. Я, впрочем, знаю господина Шатова, но давно уже не видал его.

Гм... Что это у вас там за карта? Ба, карта последней войны! Вам - то это зачем?

Справлялся по ландкарте с текстом. Интереснейшее описание.

Покажите, да, это недурное изложение. Странное, однако же, для вас чтение.

Он придвинул к себе книгу и мельком взглянул на нее. Это было одно объемистое и талантливое изложение обстоятельств последней войны, не столько, впрочем, в военном, сколько в чисто литературном отношении. Повертев книгу, он вдруг нетерпеливо отбросил ее.

Я решительно не знаю, зачем я пришел сюда? - Брезгливо произнес он, смотря прямо в глаза Тихону, будто ожидая от него же ответа.

Вы тоже как бы нездоровы?

Да, нездоров.

И вдруг он, впрочем в самых кратких и отрывистых словах, так что иное трудно было и понять, рассказал, что он подвержен, особенно по ночам, некоторого рода галлюцинациям, что он видит иногда или чувствует подле себя какое - то злобное существо, насмешливое и « разумное », « в разных лицах и в разных характерах, но оно одно и то же, а я всегда злюсь... » .

Дики и сбивчивы были эти открытия и действительно

как бы шли от помешанного. Но при этом Николай Всеволодович говорил с такою странною откровенностью, не виданною в нем никогда, с таким простодушием, совершенно ему несвойственным, что, казалось, в нем вдруг и нечаянно исчез прежний человек совершенно. Он нисколько не постыдился обнаружить тот страх, с которым говорил о своем привидении. Но все это было мгновенно и так же вдруг исчезло, как и явилось.

Всё это вздор, - быстро и с неловкой досадой проговорил он, спохватившись - . Я схожу к доктору.

Несомненно сходите, - подтвердил Тихон.

Вы так говорите утвердительно... Вы видали таких, как я, с такими видениями?

Видывал, но очень редко. Запомнил лишь одного такого же в моей жизни, из военных офицеров, после потери им своей супруги, незаменимой для него подруги жизни. О другом лишь слышал. Оба были излечены за границей... И давно вы сему подвержены?

Около году, но всё это вздор. Я схожу к доктору. И все это вздор, вздор ужасный. Это я сам в разных видах, и больше ничего. Так как я прибавил сейчас эту... фразу, то вы, наверно, думаете, что я все еще сомневаюсь и не уверен, что это я, а не в самом деле бес?

Тихон посмотрел вопросительно.

И... вы видите его действительно? - Спросил он, то есть устраняя всякое сомнение в том, что это несомненно фальшивая и болезненная галлюцинация, - видите ли вы в самом деле какой - нибудь образ?

Странно, что вы об этом настаиваете, тогда как я уже сказал вам, что вижу, - стал опять раздражаться с каждым словом Ставрогин, - разумеется, вижу, вижу так, как вас... а иногда вижу и не уверен, что вижу, хоть и вижу... а иногда не уверен, что я вижу, и не знаю, что правда: я или он... вздор всё это. А вы разве никак не можете предположить, что это в самом деле бес? - Прибавил он, засмеявшись и слишком резко переходя в насмешливый тон, - ведь это было бы сообразнее с вашей профессией?

Вероятнее, что болезнь, хотя...

Хотя что?

Беси существуют несомненно, но понимание о них может быть весьма различное.

Вы оттого опять опустили сейчас глаза, - подхватил Ставрогин с раздражительной насмешкой, - что вам

стало стыдно за меня, что я в беса верую, а под видом того что не верую, хитро задаю вам вопрос: есть ли он или нет в самом деле?

Тихон неопределенно улыбнулся.

И знаете, вам вовсе нейдет опускать глаза: неестественно, смешно и манерно, а чтоб удовлетворить вас за грубость, я вам серьезно и нагло скажу: я верую в беса, верую канонически, в личного, не в аллегорию, и мне ничего не нужно ни от кого выпытывать, вот вам и всё . Вы должны быть ужасно рады...

Он нервно, неестественно засмеялся. Тихон с любопытством смотрел на него мягким и как бы несколько робким взглядом.

В бога веруете? - Брякнул вдруг Ставрогин.

Ведь сказано, если веруешь и прикажешь горе сдвинуться, то она сдвинется... впрочем, вздор. Однако я все - таки хочу полюбопытствовать: сдвинете вы гору или нет?

Бог повелит, и сдвину, - тихо и сдержанно произнес Тихон, начиная опять опускать глаза.

Ну, это всё равно, что сам бог сдвинет. Нет, вы, вы, в награду за веру в бога?

Может быть, и не сдвину.

- « Может быть » ? Это недурно. Почему же сомневаетесь?

Не совершенно верую.

Как? вы не совершенно? не вполне?

Да... может быть, и не в совершенстве.

Ну! По крайней мере все - таки веруете, что хоть с божиею - то помощию сдвинете, и это ведь не мало. Это все - таки побольше, чем très peu1 одного тоже архиепископа, правда под саблей. Вы, конечно, и христианин?

Креста твоего, господи, да не постыжуся, - почти прошептал Тихон, каким - то страстным шепотом и склоняя еще более голову. Уголки губ его вдруг задвигались нервно и быстро.

А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в бога? - Засмеялся Ставрогин.

О, очень можно, сплошь и рядом, - поднял глаза Тихон и тоже улыбнулся.

И уверен, что такую веру вы находите все - таки

________________________________________

1 совсем немного (франц) .

почтеннее, чем полное безверие... О, поп! - Захохотал Ставрогин. Тихон опять улыбнулся ему.

Напротив, полный атеизм почтеннее светского равнодушия, - прибавил он весело и простодушно.

Ого, вот вы как.

Совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры (там перешагнет ли ее, нет ли) , а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха.

Однако вы... вы читали Апокалипсис?

Помните ли вы: « Ангелу Лаодикийской церкви напиши... » ?

Помню. Прелестные слова.

Прелестные? Странное выражение для архиерея, и вообще вы чудак... Где у вас книга? - Как - то странно заторопился и затревожился Ставрогин, ища глазами на столе книгу, - мне хочется вам прочесть... русский перевод есть?

Я знаю, знаю место, я помню очень, - проговорил Тихон.

Помните наизусть? Прочтите! ..

Он быстро опустил глаза, упер обе ладони в колени и нетерпеливо приготовился слушать. Тихон прочел, припоминая слово в слово: « И ангелу Лаодикийской церкви напиши: сие глаголет Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания божия: знаю твои дела; ни холоден, ни горяч; о если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч и не холоден, то изблюю тебя из уст моих. Ибо ты говоришь: я богат, разбогател, и ни в чем не имею нужды; а не знаешь, что ты жалок, и беден, и нищ, и слеп, и наг... » .

Довольно, - оборвал Ставрогин, - это для середки, это для равнодушных, так ли? Знаете, я вас очень люблю.

И я вас, - отозвался вполголоса Тихон. Ставрогин замолк и вдруг впал опять в давешнюю задумчивость. Это происходило точно припадками, уже в третий раз. Да и Тихону сказал он « люблю » тоже чуть не в припадке, по крайней мере неожиданно для себя самого. Прошло более минуты.

Не сердись, - прошептал Тихон, чуть - чуть дотронувшись пальцем до его локтя и как бы сам робея. Тот вздрогнул и гневно нахмурил брови.

Почему вы узнали, что я рассердился, - быстро произнес он. Тихон хотел было что - то сказать, но тот вдруг перебил его в необъяснимой тревоге:

Почему вы именно предположили, что я непременно должен был разозлиться? Да, я был зол, вы правы, и именно за то, что вам сказал « люблю » . Вы правы, но вы грубый циник, вы унизительно думаете о природе человеческой. Злобы могло и не быть, будь только другой человек, а не я... Впрочем, дело не о человеке, а обо мне. Все- таки вы чудак и юродивый...

Он раздражался всё больше и больше и, странно, не стеснялся в словах:

Слушайте, я не люблю шпионов и психологов, по крайней мере таких, которые в мою душу лезут. Я никого не зову в мою душу, я ни в ком не нуждаюсь, я умею сам обойтись. Вы думаете, я вас боюсь? - Возвысил он голос и с вызовом приподнял лицо, - вы совершенно убеждены, что я пришел вам открыть одну « страшную » тайну и ждете ее со всем келейным любопытством, к которому вы способны? Ну, так знайте, что я вам ничего не открою, никакой тайны, потому что в вас совсем не нуждаюсь.

Тихон твердо посмотрел на него:

Вас поразило, что Агнец любит лучше холодного, чем только лишь теплого, - сказал он, - вы не хотите быть только теплым. Предчувствую, что вас борет намерение чрезвычайное, может быть ужасное. Если так, то, умоляю, не мучьте себя и скажите всё , с чем пришли.

А вы наверно знали, что я с чем - то пришел?

Я... угадал по лицу, - прошептал Тихон, опуская глаза.

Николай Всеволодович был несколько бледен, руки его немного дрожали. Несколько секунд он неподвижно и молча смотрел на Тихона, как бы решаясь окончательно. Наконец вынул из бокового кармана своего сюртука какие - то печатные листики и положил на стол.

Вот листки, назначенные к распространению, - проговорил он несколько обрывающимся голосом - . Если прочтет хоть один человек, то знайте, что я уже их не скрою, а прочтут и все. Так решено. Я в вас совсем не нуждаюсь, потому что я всё решил. Но прочтите... Когда будете читать, ничего не говорите, а как прочтете - скажите всё ...

Читайте, я давно спокоен.

Нет, без очков не разберу, печать тонкая, заграничная.

Вот очки, - подал ему со стола Ставрогин и отклонился на спинку дивана. Тихон углубился в чтение.

Признаться, когда я прочел это письмо, душу охватила некая оторопь: черным по белому было написано, что «более 200 писателей со всего мира призвали власти России отменить законы о и ».

Но еще более поразился, узнав, что среди этих писателей аж 27 Нобелевских лауреатов.

Вот это да!

Значит, весь писательский мир «шагает в ногу» (вместе с некоторыми из российских писателей, тоже подписавшимися под этим письмом) а мы, русские, поддержавшие эти законы, в том числе и писатели, безнадежно отстали и никак не можем понять, что значит быть свободным человеком и что такое свобода творчества.

Когда стал размышлять, посмотрел имена Нобелевских лауреатов из «подписантов», стала несколько яснее позиция писателей, потому что вспомнились некоторые их произведения. Потом вспомнилась и позиция Нобелевского комитета, выдающего премии, особенно в последние годы, не то чтобы странно, но лучше сказать, к удивлению читательской публики. Впрочем, если вспомнить Салтыкова-Щедрина, который писал, что «правительство всегда должно держать народ в удивлении», я несколько успокоился, соотнеся это высказывание нашего великого сатирика с сегодняшним Нобелевским комитетом.

И все же ночью ворочался с боку на бок, не мог заснуть.

И вспомнил девочку Матрешу из романа «Бесы» и ту главу «У Тихона», которая не публиковалась почти сто лет.

Здесь необходимо сделать пояснение обо всем, что связано с этой главой из великого романа, — о чем мне вспомнилось ночью и что я утром записал, уточнив детали.

Про Матрешу я узнал уже зрелым человеком, когда в солидном томе «Литературного наследства» (Издание Института мировой литературы им. Горького) прочел впервые опубликованную главу «У Тихона» из романа «Бесы» Федора Михайловича Достоевского.

В 1872 году Михаил Никифорович Катков, редактор журнала «Русский вестник», где публиковался роман, решительно настоял на том, чтобы эта глава была вычеркнута из текста романа. Аргументация авторитетного литературного критика и публициста была столь категорична, что даже умевший блистательно вести полемику Федор Михайлович был вынужден сдаться.

Катков говорил писателю, что все в этой главе безнравственно, описаны мерзкие поступки и выносить их на свет Божий ни в коем случае нельзя, пусть даже герой признается в том, что он поступил как негодяй.

Проходит почти сто лет, и глава о девочке Матреше наконец-то предстала перед читателями — да и то лишь перед теми, кто всерьез изучал творчество великого русского писателя.

Я в то время, в семидесятые годы прошлого века, решился написать повесть о последних днях жизни Федора Михайловича. Потому что узнал поразительную подробность жизни и смерти писателя: оказывается, в ночь с 26 на 27 января 1881 года, когда у него горлом пошла кровь, в соседней квартире, за стеной кабинета, где работал именно по ночам Федор Михайлович, была устроена засада и арестован некто Александр Баранников, один из руководителей «Народной воли» — организации, которая готовила покушение на императора Александра Второго. Федор Михайлович не мог не слышать, как «брали» Баранникова и его друзей: ночью все звуки во сто крат громче. Значит, кровь пошла горлом не столько потому, что он доставал из-под этажерки упавшую ручку, как написала в «Воспоминаниях» его жена Анна Григорьевна, а скорее потому, что он знал красавца-революционера, с которым не раз сталкивался на лестнице дома или во дворе, около него. Поразительно, но по этой же лестнице поднимался в квартиру к Федору Михайловичу и обер-прокурор Священного Синода Константин Петрович Победоносцев, жизнь посвятивший именно борьбе с такими людьми, как Баранников и ему подобные.

Изучая подробности и обстоятельства малоизвестного даже литературоведам факта, который так ярко проливал свет на жизнь любимого писателя, в квартиру которого буквально ломилась страшная правда действительности, я узнал, что Баранников был молод, красив, умен — ну прямо Ставрогин из романа «Бесы»! (Об этом и написал в повести «Я жажду»).

И вот я прочел в очередном томе фундаментального «Литературного наследства», предназначенного в основном для специалистов, изучающих литературу, главу «У Тихона» — ту самую, исключенную Катковым, которая, по сути, является краеугольным камнем, объясняющим и замысел романа «Бесы», и главную подробность характера центрального персонажа романа — Ставрогина.

Впечатление от прочитанного было такое, что я, потрясенный, чувствовал себя так, как будто только что сам побывал в той комнате, где произошло страшное событие. Будто я воочию увидел, как к человеку по фамилии Ставрогин, наделенному не только изумительной по красоте внешностью, физической силой, но и умом и талантами, но одновременно столь же впечатляющими пороками, вышла навстречу девочка лет двенадцати — четырнадцати. До того она лежала на кровати в лихорадке, исхудавшая, с розовыми пятнами на щеках, с заострившимся носом, догорающая, как тонкая церковная свечка.

И вот она встала с кровати, подошла к распахнутой двери в комнату, которую нанимал ее мучитель, уже несколько дней наблюдавший, как умирает его жертва.

«Она глядела на меня молча. В эти четыре или пять дней, в которые я с того времени ни разу не видал ее близко, действительно очень похудела. Лицо ее как бы высохло, и голова, наверно, была горяча. Глаза стали большие и глядели на меня неподвижно, как бы с тупым любопытством, как мне показалось сначала. Я сидел в углу дивана, смотрел на нее и не трогался. И тут вдруг опять я почувствовал ненависть. Но очень скоро заметил, что она совсем меня не пугается, а, может быть, скорее в бреду. Но она и в бреду не была. Она вдруг часто закивала на меня головой, как кивают, когда очень укоряют, и вдруг подняла на меня свой маленький кулачок и начала грозить им мне с места. Первое мгновение мне это движение показалось смешным, но дальше я не мог его вынести: я встал и подвинулся к ней. На ее лице было такое отчаяние, которое невозможно было видеть в лице ребенка. Она всё махала на меня своим кулачонком с угрозой и всё кивала, укоряя».

Так пишет как бы не сам Достоевский, а Николай Ставрогин в исповедальных листках, с которыми он приходит к старцу Тихону. Этот прием «отстранения», дающий возможность говорить от лица самого персонажа, а вроде бы не писателя, используется Достоевским для того, чтобы читатель сам присутствовал при событии, которое он описывает.

По крайней мере, именно так со мной и произошло.

Увидел я, как ради забавы или иного чувства, когда «человеку все позволено, если Бога нет», Ставрогин зашел в комнату, где Матреша была одна. Как подошел к ней, начал ласкать, как бы играть, преодолел испуг девочки и совратил ее.

После случившегося Ставрогин испытал нешуточный страх, понимая, что ему грозит каторга, если Матреша расскажет, что произошло. Но она молчит, заболевает, истаивает в лихорадке. А тут еще выручает Ставрогина пришедшая кстати гувернантка его любовницы. И с гувернанткой у него тоже амуры. И хотя она ему безразлична, все же «недурна», и потому Николай Всеволодович закрывает двери и тотчас забывает и о своих страхах, и о Матреше.

Многочисленные исследователи творчества Достоевского в один голос пишут о его удивительном умении проникнуть в психологию своих героев, дающем возможность создания глубоких и сложных характеров людей, которые населяют его произведения. Много пишут, в особенности в последнее время, о его пророчествах — особенно когда речь заходит о романе «Бесы».

Да, это действительно так: создание «пятерок», которые показаны в «Бесах», бессмысленные и жестокие убийства, кровью связывающие «подпольщиков», на полстолетия вперед предсказали результаты, которые декларировали «борцы за счастье народа». «Сто миллионов голов», которые не жалко, а даже необходимо снести ради «светлого будущего», как декларирует в романе некто Шигалев, действительно были снесены после октября 1917 года.

И , подобные Петруше Верховенскому, способные взбаламутить не только губернский город, как показано в романе, но и целые страны, тоже есть, тоже реальны, и их появление поразительно точно предсказано Достоевским.

Но со времен Михаила Никифоровича Каткова и по сей день как-то вскользь говорится о главном преступлении главного персонажа романа — а именно о том, что Ставрогин написал «в листках», с которыми пришел к старцу Тихону.

А между тем это и есть основная глава, тот фундамент, на котором и построен великий роман.

Что же хотел показать Достоевский, делая героем человека, у которого прекрасные черты лица вдруг превращаются в маску, а благородные порывы — в преступления? Уж не порождение ли сатаны явилось перед читателем?

Современники вынесли Федору Михайловичу чудовищный приговор: автор помешался, вошел в сумасшедший дом и не вышел оттуда. Персонажей он выдумал, таких на самом деле нет.

Как писатель он закончился, можно поставить на нем крест.

Современники наши пишут о «Бесах» как о романе гениальном, пророческом. В полном собрании сочинений опубликована наконец и глава «У Тихона».

Но опять происходит та же, что и раньше, «фигура умолчания» о Православии писателя, его пламенной вере, которая помогла ему, не страшась, броситься в страшную бездну. Броситься и не разбиться, а выйти победителем и когда писался роман, и теперь, когда каждый может прочесть главу «У Тихона» и увидеть худенький кулачок, которым умирающая девочка Матреша грозит своему убийце.

Да, написать такую главу под силу только гению, только православному человеку.

Таким гением оказался русский писатель Федор Михайлович Достоевский.

Но о каких же преступлениях, человеческих уродствах пишут сегодняшние Нобелевские лауреаты, «подписанты», призывающие отменить «драконовские законы», которые у нас приняты в последние полтора года?

Вот, к примеру, Эльфрида Елинек — австрийская романистка, драматург, поэт и литературный критик. Наиболее читаемые и экранизированные ее романы — «Пианистка» и «Любовницы». Главная героиня «Пианистки» наделена всеми мыслимыми и немыслимыми , какие, вероятно, писательница знает по «секспросвету», столь широко насаждаемому в благополучных европейских странах с младенческих лет.

Но в то же время героиня — тонкий знаток музыки, преподаватель консерватории. То есть автор нам доказывает, что порок неразрывно соединен с талантом, с музыкой в данном случае. Извращения не просто названы, даны «опосредованно», как у Достоевского. Нет, они подробно описаны, подробно воспроизведены и на экране в фильме режиссера Ханеке, за который он удостоен «Золотой пальмовой ветви» на кинофестивале в Каннах.

Во время демонстрации этого фильма в Каннах многие зрители и даже критики не выдерживали, выбегали из зала от приступа рвоты.

И роман, и фильм профессионально сделаны на высоком уровне. И тем ужаснее смысл и литературы, и кино, воспевающих порок, отчетливо говорящих, что от темного, ужасного человеку никуда не деться.

Выход один — пустить себе пулю в лоб, как это делает героиня «Пианистки».

Я потому остановился на этом произведении, что оно отчетливо показывает, в каком направлении сегодня движутся литература и искусство Европы, США, какие произведения удостаиваются высших наград некогда самыми авторитетными жюри и комитетами.

Изо всех сил поддерживается сексуальная извращенность, а нравственное падение выдается за норму, насаждается и ограждается законом.

Народ может протестовать, как во Франции, но все равно закон об однополых браках принят в этой стране. То есть самое отвратительное, гнусное мужеложество объявлено нормой.

«А что вы хотите, — вразумляют нас, — природа именно так создала некоторые личности, так не мешайте им жить, как они хотят».

Да, действительно бывают подобные отклонения. Но ведь таких людей общество избегало, даже изолировало. Да и они сами прятали свою извращенность, обуздывали свои страстишки, зная, что у нас в России, например, издревле этих людей называли презрительно — не буду произносить это слово вслух.

Сейчас же подавай им «парады» — они стали законодателями мод — то есть норм жизни.

Давно замечено, что романы Достоевского как бы вдруг становятся поразительно актуальными.

То юноша, мечтающий стать Ротшильдом, оказывается суперсовременным («Подросток»); то явится очередной Родя Раскольников, считающий, что убить старуху с деньгами очень даже правильно, ибо она «гнида», а он может и должен стать Наполеоном.

Но вот почему-то никто не говорит о новых Ставрогиных, о тех людях, которые сегодня для забавы своей растлевают и убивают детей.

В последние время, в прошлом году особенно, так часто стали говорить об извращенцах, которые подняли головы не только в «просвещенной Европе», но и у нас в стране, что мне невольно вспомнился Ставрогин, вспомнилась и Матреша и все, что связано с «Бесами».

Ибо Ставрогин, начавший как вдохновенный носитель национальных, революционных идей, покоривший ими тех, кто пошел за ним (это поразительные по художественной силе персонажи — Шатов, Кириллов), постепенно превращается не только в бездельника, прожигающего жизнь. Он бросается в авантюры (надо проверить силу воли!), которые возбуждают, щекочут нервы, дух захватывают — «вброс адреналина» — так говорят сегодня!

И банальное распутство прямо приводит в такую вот комнату, описанную в «Бесах», где с матерью живет девочка Матреша.

Нам усиленно втолковывают, в том числе и наши доморощенные либералы, что человек свободен, что у него есть право выбора: хочет, например, мужчина жить с мужчиной - это его право. Женщина хочет жить с женщиной — и это нормально. Хотят они зарегистрировать свои браки — не смейте им мешать, примем закон, разрешим им делать то, что они хотят.

«Права человека»!

Они превыше всего!

А то, что подобные отношения являются подлыми, преступными, — этого не смейте говорить, это ваша ретроградская мораль. И то, что Церковь на вашей стороне, — так потому, что и Церковь ретроградская, безнадежно отставшая от современной жизни.

В просвещенных и благополучных скандинавских странах, например, половое бессилие наступает у многих юношей в 17-18 лет — это стало почти закономерностью, в чем они вынуждены признаться даже уже открыто. Потому что так называемое «половое воспитание» начинается у них с младенчества. И получается, что от естественных половых отношений, в которых проявляется полнота любви, путь к извращениям, к насилию детей — очень короткое расстояние.

Сегодня пресса Соединенных Штатов, да и всего Запада, ошарашена письмом приемной дочери широко известного кинорежиссера Вуди Аллена. Девушка открыто заявила, что подвергалась сексуальному насилию со стороны приемного отца с детских лет. Теперь режиссер живет с другой приемной дочерью, на этот раз женившись на девушке, которая достигла совершеннолетия. Между тем кинорежиссеру скоро 80 лет.

А ведь Аллен номинирован на «Оскара» как раз в этом году. Я нисколько не удивлюсь, если киноакадемики Америки объявят Аллена победителем, а письмо приемной дочери объявят фальшивкой.

Привожу этот пример для того, чтобы мы поняли, кто «вразумляет» нас, учит «свободе», «цивилизованному» образу жизни.

Однако, по моему мнению, есть писатели, которые подписали письмо, не разобравшись, кто такие «Пуси», устроившие оргию в главном храме нашего Отечества и по заслугам получившие наказание. Вполне возможно, что они оказались одурачены той лавиной злобной дезинформации, которая появляется на страницах даже солидных западных изданий. Ну откуда нигерийскому писателю Воле Шойинка, например, знать о том, что извращенки, выдающие себя за артистов, богохульствовали, а не выступали с «акцией протеста», как пишет западная пресса? Скорее всего, просто прочел, что написано в СМИ теми авторами, что стоят «за свободу самовыражения», и подписал письмо, раз к нему обратились.

Но вот Салману Ружди, автору романа «Сатанинские стихи», Нобелевскому лауреату, хорошо известно, как поступают с теми, кто заходит в мечеть, даже громко говоря и не сняв обуви. Что же он поддерживает кривляк, бесчинствующих на амвоне в нашем главном храме?

«Драконовский», как они называют принятый Думой закон о защите чувств верующих, как раз и направлен против «ставрогинских» страстей.

Замечу, что повернулся к нам суперактуальностью роман Федора Михайловича» «Бесы» неожиданной гранью, которая засверкала, как лезвие бритвы.

И со всею силою вновь встал вопрос о том, надо ли литературе, искусству обращаться к столь острой проблематике.

Да, с моей точки зрения, надо — если у писателя, режиссера, актера есть сила трагического таланта, которую явил всему миру Федор Михайлович Достоевский.

Да, надо — если вера твоя крепка, если ты твердо веришь в силу и правду Христа.

Сердце писателя на всю жизнь было обожжено и не разорвалось именно благодаря вере Православной.

Потому он молился не только на каторге, не только в солдатчине.

К вере он был обращен с детства. Да, на какое-то время забывал Христа, но неизменно возвращался к Нему.

Не все, кто любит творчество Достоевского, знают, что он был потрясен одним страшным преступлением, свидетелем которого стал девяти лет от роду.

На его глазах умирала девочка, изнасилованная мерзавцем. Девочка истекала кровью, и отец Феди, врач, не смог спасти истерзанного ребенка.

Это впечатление на всю жизнь осталось в сердце писателя.

Может быть, поэтому он с такой бесстрашностью бросился описывать самое низкое падение Ставрогина, чтобы всему миру показать худенький кулачок девочки Матреши.

Думаю, что только вера помогла ему выдержать и то, что он описывал, и то, с каким мужеством пережил ругань и даже неприличную брань современников в адрес своего романа и себя — как гражданина и как писателя.

В последний год жизни Федор Михайлович отмечал в своих «Записных тетрадях»:

«Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицания, которое прошел я. Им ли меня учить!»

Он ссылается на свою главу о «Великом инквизиторе» в романе «Братья Карамазовы».

Да, сила его таланта, конечно же, держалась на силе веры.

И потому сквозь время, через просторы, океаны и горные хребты видят кулачок Матреши и в Америке, и в Европе, и в Азии — во всех странах, ибо его романы переведены почти на все языки.

Видят худенький кулачок , который грозит всем мерзавцам мира.

А Ставрогин, «гражданин швейцарского кантона Ури», повесится на чердаке своего именья именно потому, что кулачок Матреши оказался грозным, сильнее, казалось бы, непобедимой сатанинской силы.

Уж не в мезонине ли-с? - осторожно произнес Фомушка.

Замечательно, что следом за Варварой Петровной на «свою половину» вошло несколько слуг; а остальные слуги все ждали в зале. Никогда бы они не посмели прежде позволить себе такого нарушения этикета. Варвара Петровна видела и молчала.

Взобрались и в мезонин. Там было три комнаты; но ни в одной никого не нашли.

Да уж не туда ли пошли-с? - указал кто-то на дверь в светелку. В самом деле, всегда затворенная дверца в светелку была теперь отперта и стояла настежь. Подыматься приходилось чуть не под крышу по деревянной, длинной, очень узенькой и ужасно крутой лестнице. Там была тоже какая-то комнатка.

Я не пойду туда. С какой стати он полезет туда? - ужасно побледнела Варвара Петровна, озираясь на слуг. Те смотрели на нее и молчали. Даша дрожала.

Варвара Петровна бросилась по лесенке; Даша за нею; но едва вошла в светелку, закричала и упала без чувств.

Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами карандашом: «Никого не винить, я сам». Тут же на столике лежал и молоток, кусок мыла и большой гвоздь, очевидно припасенный про запас. Крепкий шелковый снурок, очевидно заранее припасенный и выбранный, на котором повесился Николай Всеволодович, был жирно намылен. Всё означало преднамеренность и сознание до последней минуты.

Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство.

Приложение

Глава девятая. У Тихона

I

Николай Всеволодович в эту ночь не спал и всю просидел на диване, часто устремляя неподвижный взор в одну точку в углу у комода. Всю ночь у него горела лампа. Часов в семь поутру заснул сидя, и когда Алексей Егорович, по обычаю, раз навсегда заведенному, вошел к нему ровно в половину десятого с утреннею чашкою кофею и появлением своим разбудил его, то, открыв глаза, он, казалось, неприятно был удивлен, что мог так долго проспать и что так уже поздно. Наскоро выпил он кофе, наскоро оделся и торопливо вышел из дому. На осторожный спрос Алексея Егоровича: «Не будет ли каких приказаний?» - ничего не ответил. По улице шел, смотря в землю, в глубокой задумчивости и лишь мгновениями подымая голову, вдруг выказывал иногда какое-то неопределенное, но сильное беспокойство. На одном перекрестке, еще недалеко от дому, ему пересекла дорогу толпа проходивших мужиков, человек в пятьдесят или более; они шли чинно, почти молча, в нарочном порядке. У лавочки, возле которой с минуту пришлось ему подождать, кто-то сказал, что это «шпигулинские рабочие». Он едва обратил на них внимание. Наконец около половины одиннадцатого дошел он к вратам нашего Спасо-Ефимьевского Богородского монастыря, на краю города, у реки. Тут только он вдруг как бы что-то вспомнил, остановился, наскоро и тревожно пощупал что-то в своем боковом кармане и - усмехнулся. Войдя в ограду, он спросил у первого попавшегося ему служки: как пройти к проживавшему в монастыре на спокое архиерею Тихону. Служка принялся кланяться и тотчас же повел его. У крылечка, в конце длинного двухэтажного монастырского корпуса, властно и проворно отбил его у служки повстречавшийся с ними толстый и седой монах и повел его длинным узким коридором, тоже всё кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклоняться низко, а только дергал часто и отрывисто головой) и всё приглашая пожаловать, хотя Ставрогин и без того шел за ним. Монах всё предлагал какие-то вопросы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился всё почтительнее. Ставрогин заметил, что его здесь знают, хотя, сколько помнилось ему, он здесь бывал только в детстве. Когда дошли до двери в самом конце коридора, монах отворил ее как бы властною рукой, фамильярно осведомился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя «дорогого» посетителя: получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал. Николай Всеволодович вступил в небольшую комнату, и почти в ту же минуту в дверях соседней комнаты показался высокий и сухощавый человек, лет пятидесяти пяти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределенною улыбкой и с странным, как бы застенчивым взглядом. Это и был тот самый Тихон, о котором Николай Всеволодович в первый раз услыхал от Шатова и о котором он, с тех пор, успел собрать кое-какие сведения.

Сведения были разнообразны и противуположны, но имели и нечто общее, именно то, что любившие и не любившие Тихона (а таковые были), все о нем как-то умалчивали - нелюбившие, вероятно, от пренебрежения, а приверженцы, и даже горячие, от какой-то скромности, что-то как будто хотели утаить о нем, какую-то его слабость, может быть юродство. Николай Всеволодович узнал, что он уже лет шесть как проживает в монастыре и что приходят к нему и из самого простого народа, и из знатнейших особ; что даже в отдаленном Петербурге есть у него горячие почитатели и преимущественно почитательницы. Зато услышал от одного осанистого нашего «клубного» старичка, и старичка богомольного, что «этот Тихон чуть ли не сумасшедший, по крайней мере совершенно бездарное существо и, без сомнения, выпивает». Прибавлю от себя, забегая вперед, что последнее решительный вздор, а есть одна только закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам какие-то нервные судороги. Узнал тоже Николай Всеволодович, что проживавший на спокое архиерей, по слабости ли характера или «по непростительной и несвойственной его сану рассеянности», не сумел внушить к себе, в самом монастыре, особливого уважения. Говорили, что отец архимандрит, человек суровый и строгий относительно своих настоятельских обязанностей и, сверх того, известный ученостию, даже питал к нему некоторое будто бы враждебное чувство и, осуждал его (не в глаза, а косвенно) в небрежном житии и чуть ли не в ереси. Монастырская же братия тоже как будто относилась к больному святителю не то чтоб очень небрежно, а, так сказать, фамильярно. Две комнаты, составлявшие келью Тихона, были убраны тоже как-то странно. Рядом с дубоватою старинною мебелью с протертой кожей стояли три-четыре изящные вещицы: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг, столики, этажерки - всё дареное. Был дорогой бухарский ковер, а рядом с ним и циновки. Были гравюры «светского» содержания и из времен мифологических, а тут же, в углу, большой киот с сиявшими золотом и серебром иконами, из которых одна древнейших времен, с мощами. Библиотека тоже, говорили, была составлена слишком уж многоразлично и противуположно: рядом с сочинениями великих святителей и подвижников христианства находились сочинения театральные, «а может быть, еще и хуже». После первых приветствий, произнесенных почему-то с явною обоюдною неловкостию, поспешно и даже неразборчиво, Тихон провел гостя в свой кабинет и усадил на диване, перед столом, а сам поместился подле в плетеных креслах. Николай Всеволодович всё еще был в большой рассеянности от какого-то внутреннего подавлявшего его волнения. Похоже было на то, что он решился на что-то чрезвычайное и неоспоримое и в то же время почти для него невозможное. Он с минуту осматривался в кабинете, видимо не замечая рассматриваемого; он думал и, конечно, не знал о чем. Его разбудила тишина, и ему вдруг показалось, что Тихон как будто стыдливо потупляет глаза и даже с какой-то ненужной смешной улыбкой. Это мгновенно возбудило в нем отвращение; он хотел встать и уйти, тем более что Тихон, по мнению его, был решительно пьян. Но тот вдруг поднял глаза и посмотрел на него таким твердым и полным мысли взглядом, а вместе с тем с таким неожиданным и загадочным выражением, что он чуть не вздрогнул. Ему с чего-то показалось, что Тихон уже знает, зачем он пришел, уже предуведомлен (хотя в целом мире никто не мог знать этой причины), и если не заговаривает первый сам, то щадя его, пугаясь его унижения.

) С. 10–11...поэма Степана Трофимовича – в одном, из революционных сборников… – Для иронической характеристики поэмы Степана Трофимовича Достоевский воспользовался формой и некоторыми мотивами трилогии молодого В. С. Печерина (1807–1885; о нем см. выше, с. 704, а также с. 705) «Pot-Popurri, или Чего хочешь, того просишь. (Для февральского праздника 1834)», одна из частей которой называлась «Торжество смерти». Поэма была опубликована в книге шестой «Полярной звезды» на 1861 г. (с. 172–192) и перепечатана (под заглавием «Торжество смерти») в сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия» под редакцией Н. П. Огарева (Лондон, 1861). В этой же книге «Полярной звезды» можно было прочесть, что сам Печерин в беседе с Герценом охарактеризовал трилогию как «незрелое, ребяческое произведение». Иронические слова Хроникера о списках поэмы, ходивших «между двумя любителями и у одного студента», могут служить подтверждением того, что Достоевский познакомился с текстом ее именно в сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия». В предисловии к сборнику Н. П. Огарев писал о поэме: «…рукопись не вышла из пределов тесного кружка друзей и не отозвалась в публике» (с. XXVII). В «Торжестве смерти» много хоров, в том числе – ветров, факелов, звезд. В одной из сцен является Смерть в образе апокалипсического всадника на белом коне. Ее сопровождают Небо, Земля и различные народы, поющие ей хвалу. Современники видели в поэме Печерина отражение тягостных настроений свободолюбивой молодежи после расправы над декабристами (см. об этом: Бобров Е. В. С Печерин и М. Ю. Лермонтов. Из истории русской литературы XVIII и XIX столетий//Изв. Отд-ния рус. яз. и лит. 1907. Т. 12. Кн. 3. С. 250–256). Н. Я. Эйдельман, комментировавший поэму, высказал предположение, что неизвестная третья часть трилогии и была тем «праздником жизни, картиной будущего мира, которую пересказывает Достоевский» (Полярная звезда, Факсимильное изд. М.,1968. Кн. 9. С. 135).

Возможно, что Достоевский, говоря о поэме Степана Трофимовича, имел в виду также и юношескую поэму Т. Н. Грановского, отрывок из которой, озаглавленный «Сцена из жизни Калиостро», был записан историком в его тетради в 1834 г. Действие сцены происходит в XVIII в. в кабинете алхимика и астролога Лоречини; она и построена как диалог Лоречини и двадцатилетнего Калиостро. По тону «Сцена..» действительно кое в чем напоминает вторую часть «Фауста». Текст ее был приведен в статье В. В. Григорьева «Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве» (см.: Рус. богатство. 1856. № 3. С. 27–31). И. С. Тургенев в статье «Два слова о Грановском» вспоминает об „отрывке из драмы «Фауст»“ – Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. Соч. М.; Л., 1963. Т. 6. С. 372.

Как отметил В. С. Киселев-Сергенин, в поэме Степана Трофимовича «сплавились мотивы и образы, почерпнутые из различных источников» (ср. намек на это в романе: «тогда (т. е., вернее, в тридцатых годах) в этом роде часто пописывали» (с. 11). Так, весь эпилог с «хором неживших душ» восходит к стихотворению Е. П. Ростопчиной «Нежившая душа. Фантастическая оратория» (1835). «Хоры» всевозможных духов и говорящих стихий заимствованы из мистерий А. В. Трофимова «Последний день» (1834), «Жизнь и смерть» (1834) и «Елисавета Кульман» (1835). В последней подают голоса бабочка и песчинка (в поэме – «насекомое» и «минерал») (см.: Поэты 1820-1830-х годов. Л., 1972. Т. 2. С. 735. (Б-ка поэта. Б. сер.)).



Похожие статьи
 
Категории