Гофман кавалер глюк краткое.

07.04.2019

Главный герой, сидя в кафе и слушая, по его мнению, безобразную музыку местного оркестра, знакомится с загадочным человеком. Тот соглашается выпить с ним, предварительно узнав, не берлинец ли он и не сочиняет ли музыку. Главный герой отрицательно отвечает на первый вопрос, на второй же замечает, что имеет поверхностное музыкальное образование и сам писал когда-то, но считает все свои попытки неудачными.

Неизвестный идёт к музыкантам. Через какое-то время оркестр заиграл увертюру «Ифигении в Авлиде». Знакомый в этот момент преображается: «передо мной был капельмейстер». После исполнения он признает, что «Оркестр держался молодцом!». Главный герой предлагает новому знакомому перейти в залу и допить бутылку. В зале тот вновь ведет себя странно, подходит к окну и начинает напевать партию хора жриц из «Ифигении в Тавриде», привнося новые «изменения, поразительные по силе и новизне».

Закончив, он делится с главным героем своим пониманием предназначения музыканта: «Разве можно даже перечислить те пути, какими приходишь к сочинению музыки? Это широкая проезжая дорога, и все, кому не лень, суетятся на ней и торжествующе вопят: „Мы посвященные!“ […] в царство грёз проникают через врата из слоновой кости; мало кому дано узреть эти врата, еще меньше - вступить в них! […] Странные видения мелькают здесь и там […], трудно вырваться из этого царства […] путь преграждают чудовища […]. Но лишь немногие, пробудясь от своей грёзы, поднимаются вверх и, пройдя сквозь царство грёз, достигают истины. Это и есть вершина…».

Он рассказывает про собственный путь, как попал в царство грёз, как его терзали скорби и страхи; но он увидел луч свет в этом царстве, очнулся и увидел «огромное светлое око». Лились божественные мелодии; око помогло ему справиться с мелодиями и обещало помогать ему: «снова узришь меня, и мои мелодии станут твоими».

С этими словами он вскочил и убежал. Тщетно главный герой ждал его возвращения и решил уйти. Но вблизи Бранденбургских ворот вновь увидел его фигуру.

На этот раз речь заходит об искусстве и отношении к нему. Знакомый заявляет, что он обречен «блуждать здесь в пустоте»; главный герой удивлен, что в Берлине, полном талантов, с публикой, приветствующей эти таланты, его знакомый композитор одинок.

Ответ знакомого таков: «Ну их (художников, композиторов)! Они только и знают, что крохоборствуют. Вдаются в излишние тонкости, все переворачивают вверх дном, лишь бы откопать хоть одну жалкую мыслишку. За болтовней об искусстве, о любви к искусству и еще невесть о чем не успевают добраться до самого искусства, а если невзначай разрешатся двумя-тремя мыслями, то от из стряпни повеет леденящим холодом, показывающим, сколь далеки они от солнца…»

Главный герой утверждает, что к творениям Глюка в Берлине относятся с должным почтением. Знакомый утверждает обратное: однажды ему захотелось послушать постановку «Ифигении в Тавриде»; он пришел в театр и услышал увертюру из «Ифигении в Авлиде». Он подумал, что сегодня ставят другую «Ифигению». К его изумлению, далее следовала «Ифигения в Тавриде»!

«Между тем сочинения эти разделяет целых двадцать лет. Весь эффект, вся строго продуманная экспозиция трагедии окончательно пропадают».

Он опять убегает от главного героя.

Несколько месяцев спустя, проходя мимо театра, где давали «Армиду» Глюка, у самых окон, главный герой замечает своего знакомого. Тот клянет постановку, актеров, опаздывающих, вступающих раньше времени и спрашивает, хочет ли герой послушать настоящую «Армиду»? После утвердительного ответа загадочный человек ведет его к себе домой.

Ничем неприметный домик, темнота в нем, ощупью продвигаются; незнакомец приносит свечу. Посередине комнаты небольшое фортепьяно, пожелтевшая нотная бумага, чернильница, покрытая паутиной (ими давно не пользовались).

В углу комнаты шкаф, незнакомец подходит и вынимает оттуда нотную партитуру «Армиды», при этом главный герой замечает в шкафу все произведения Глюка.

Незнакомец говорит, что сыграет увертюру, но просит героя переворачивать листы (нотная бумага пуста!). Незнакомец играет великолепно, привнося гениальные новшества и изменения. Когда увертюра закончилась, незнакомец «без сил, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла, но почти сразу же выпрямился опять и, лихорадочно перелистав несколько пустых страниц, сказал глухим голосом: «Все это, сударь мой, я написал, когда вырвался из царства грёз. Но я открыл священное непосвященным, и в мое пылающее сердце впилась ледяная рука! Оно не разбилось, я же был обречен скитаться среди непосвященных, как дух, отторгнутый от тела, лишенный образа, дабы никто не узнавал меня, пока подсолнечник не вознесет меня вновь к предвечному!»

Вслед за этим он великолепно исполняет заключительную сцену «Армиды».

«Что это? Кто же вы?» - спрашивает главный герой.

Знакомый покидает его на добрые четверть часа. Главный герой уже перестает надеяться на его возвращение и ощупью начинает пробираться к выходу, как вдруг дверь распахивается и загадочный знакомый появляется в парадном расшитом кафтане, богатом камзоле и при шпаге, ласково берет героя за руку и торжественно произносит: «Я - кавалер Глюк!»

© Александр «Спирк» Котовски

Главный герой, сидя в кафе и слушая, по его мнению, безобразную музыку местного оркестра, знакомится с загадочным человеком. Тот соглашается выпить с ним, предварительно узнав, не берлинец ли он и не сочиняет ли музыку. Главный герой отрицательно отвечает на первый вопрос, на второй же замечает, что имеет поверхностное музыкальное образование и сам писал когда-то, но считает все свои попытки неудачными.

Неизвестный идёт к музыкантам. Через какое-то время оркестр заиграл увертюру «Ифигении в Авлиде». Знакомый в этот момент преображается: «передо мной был капельмейстер». После исполнения он признает, что «Оркестр держался молодцом!». Главный герой предлагает новому знакомому перейти в залу и допить бутылку. В зале тот вновь ведёт себя странно, подходит к окну и начинает напевать партию хора жриц из «Ифигении в Тавриде», привнося новые «изменения, поразительные по силе и новизне».

Закончив, он делится с главным героем своим пониманием предназначения музыканта: «Разве можно даже перечислить те пути, какими приходишь к сочинению музыки? Это широкая проезжая дорога, и все, кому не лень, суетятся на ней и торжествующе вопят: „Мы посвящённые!“ в царство грёз проникают через врата из слоновой кости; мало кому дано узреть эти врата, ещё меньше - вступить в них! Странные видения мелькают здесь и там, трудно вырваться из этого царства путь преграждают чудовища. Но лишь немногие, пробудясь от своей грёзы, поднимаются вверх и, пройдя сквозь царство грёз, достигают истины. Это и есть вершина...».

Он рассказывает про собственный путь, как попал в царство грёз, как его терзали скорби и страхи; но он увидел луч свет в этом царстве, очнулся и увидел «огромное светлое око». Лились божественные мелодии; око помогло ему справиться с мелодиями и обещало помогать ему: «снова узришь меня, и мои мелодии станут твоими».

С этими словами он вскочил и убежал. Тщетно главный герой ждал его возвращения и решил уйти. Но вблизи Бранденбургских ворот вновь увидел его фигуру.

На этот раз речь заходит об искусстве и отношении к нему. Знакомый заявляет, что он обречён «блуждать здесь в пустоте»; главный герой удивлён, что в Берлине, полном талантов, с публикой, приветствующей эти таланты, его знакомый композитор одинок.

Ответ знакомого таков: «Ну их (художников, композиторов)! Они только и знают, что крохоборствуют. Вдаются в излишние тонкости, все переворачивают вверх дном, лишь бы откопать хоть одну жалкую мыслишку. За болтовнёй об искусстве, о любви к искусству и ещё невесть о чем не успевают добраться до самого искусства, а если невзначай разрешатся двумя-тремя мыслями, то от их стряпни повеет леденящим холодом, показывающим, сколь далеки они от солнца...»

Главный герой утверждает, что к творениям Глюка в Берлине относятся с должным почтением. Знакомый утверждает обратное: однажды ему захотелось послушать постановку «Ифигении в Тавриде»; он пришёл в театр и услышал увертюру из «Ифигении в Авлиде». Он подумал, что сегодня ставят другую «Ифигению». К его изумлению, далее следовала «Ифигения в Тавриде»!

«Между тем сочинения эти разделяет целых двадцать лет. Весь эффект, вся строго продуманная экспозиция трагедии окончательно пропадают».

Он опять убегает от главного героя.

Несколько месяцев спустя, проходя мимо театра, где давали «Армиду» Глюка, у самых окон, главный герой замечает своего знакомого. Тот клянёт постановку, актёров, опаздывающих, вступающих раньше времени и спрашивает, хочет ли герой послушать настоящую «Армиду»? После утвердительного ответа загадочный человек ведёт его к себе домой.

Ничем неприметный домик, темнота в нем, ощупью продвигаются; незнакомец приносит свечу. Посередине комнаты небольшое фортепьяно, пожелтевшая нотная бумага, чернильница, покрытая паутиной (ими давно не пользовались).

В углу комнаты шкаф, незнакомец подходит и вынимает оттуда нотную партитуру «Армиды», при этом главный герой замечает в шкафу все произведения Глюка.

Незнакомец говорит, что сыграет увертюру, но просит героя переворачивать листы (нотная бумага пуста!). Незнакомец играет великолепно, привнося гениальные новшества и изменения. Когда увертюра закончилась, незнакомец «без сил, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла, но почти сразу же выпрямился опять и, лихорадочно перелистав несколько пустых страниц, сказал глухим голосом: «Все это, сударь мой, я написал, когда вырвался из царства грёз. Но я открыл священное непосвящённым, и в моё пылающее сердце впилась ледяная рука! Оно не разбилось, я же был обречён скитаться среди непосвящённых, как дух, отторгнутый от тела, лишённый образа, дабы никто не узнавал меня, пока подсолнечник не вознесёт меня вновь к предвечному!»

Вслед за этим он великолепно исполняет заключительную сцену «Армиды».

«Что это? Кто же вы?» - спрашивает главный герой.

Знакомый покидает его на добрые четверть часа. Главный герой уже перестаёт надеяться на его возвращение и ощупью начинает пробираться к выходу, как вдруг дверь распахивается и загадочный знакомый появляется в парадном расшитом кафтане, богатом камзоле и при шпаге, ласково берет героя за руку и торжественно произносит: «Я - кавалер Глюк!»

Главный герой, сидя в кафе и слушая, по его мнению, безобразную музыку местного оркестра, знакомится с загадочным человеком. Тот соглашается выпить с ним, предварительно узнав, не берлинец ли он и не сочиняет ли музыку. Главный герой отрицательно отвечает на первый вопрос, на второй же замечает, что имеет поверхностное музыкальное образование и сам писал когда-то, но считает все свои попытки неудачными.

Неизвестный идёт к музыкантам. Через какое-то время оркестр заиграл увертюру «Ифигении в Авлиде». Знакомый в этот момент преображается: «передо мной был капельмейстер». После исполнения он признает, что «Оркестр держался молодцом!». Главный герой предлагает новому знакомому перейти в залу и допить бутылку. В зале тот вновь ведет себя странно, подходит к окну и начинает напевать партию хора жриц из «Ифигении в Тавриде», привнося новые «изменения, поразительные по силе и новизне».

Закончив, он делится с главным героем своим пониманием предназначения музыканта: «Разве можно даже перечислить те пути, какими приходишь к сочинению музыки? Это широкая проезжая дорога, и все, кому не лень, суетятся на ней и торжествующе вопят: „Мы посвященные!“ […] в царство грёз проникают через врата из слоновой кости; мало кому дано узреть эти врата, еще меньше - вступить в них! […] Странные видения мелькают здесь и там […], трудно вырваться из этого царства […] путь преграждают чудовища […]. Но лишь немногие, пробудясь от своей грёзы, поднимаются вверх и, пройдя сквозь царство грёз, достигают истины. Это и есть вершина…».

Он рассказывает про собственный путь, как попал в царство грёз, как его терзали скорби и страхи; но он увидел луч свет в этом царстве, очнулся и увидел «огромное светлое око». Лились божественные мелодии; око помогло ему справиться с мелодиями и обещало помогать ему: «снова узришь меня, и мои мелодии станут твоими».

С этими словами он вскочил и убежал. Тщетно главный герой ждал его возвращения и решил уйти. Но вблизи Бранденбургских ворот вновь увидел его фигуру.

На этот раз речь заходит об искусстве и отношении к нему. Знакомый заявляет, что он обречен «блуждать здесь в пустоте»; главный герой удивлен, что в Берлине, полном талантов, с публикой, приветствующей эти таланты, его знакомый композитор одинок.

Ответ знакомого таков: «Ну их (художников, композиторов)! Они только и знают, что крохоборствуют. Вдаются в излишние тонкости, все переворачивают вверх дном, лишь бы откопать хоть одну жалкую мыслишку. За болтовней об искусстве, о любви к искусству и еще невесть о чем не успевают добраться до самого искусства, а если невзначай разрешатся двумя-тремя мыслями, то от из стряпни повеет леденящим холодом, показывающим, сколь далеки они от солнца…»

Главный герой утверждает, что к творениям Глюка в Берлине относятся с должным почтением. Знакомый утверждает обратное: однажды ему захотелось послушать постановку «Ифигении в Тавриде»; он пришел в театр и услышал увертюру из «Ифигении в Авлиде». Он подумал, что сегодня ставят другую «Ифигению». К его изумлению, далее следовала «Ифигения в Тавриде»!

«Между тем сочинения эти разделяет целых двадцать лет. Весь эффект, вся строго продуманная экспозиция трагедии окончательно пропадают».

Он опять убегает от главного героя.

Несколько месяцев спустя, проходя мимо театра, где давали «Армиду» Глюка, у самых окон, главный герой замечает своего знакомого. Тот клянет постановку, актеров, опаздывающих, вступающих раньше времени и спрашивает, хочет ли герой послушать настоящую «Армиду»? После утвердительного ответа загадочный человек ведет его к себе домой.

Ничем неприметный домик, темнота в нем, ощупью продвигаются; незнакомец приносит свечу. Посередине комнаты небольшое фортепьяно, пожелтевшая нотная бумага, чернильница, покрытая паутиной (ими давно не пользовались).

В углу комнаты шкаф, незнакомец подходит и вынимает оттуда нотную партитуру «Армиды», при этом главный герой замечает в шкафу все произведения Глюка.

Незнакомец говорит, что сыграет увертюру, но просит героя переворачивать листы (нотная бумага пуста!). Незнакомец играет великолепно, привнося гениальные новшества и изменения. Когда увертюра закончилась, незнакомец «без сил, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла, но почти сразу же выпрямился опять и, лихорадочно перелистав несколько пустых страниц, сказал глухим голосом: «Все это, сударь мой, я написал, когда вырвался из царства грёз. Но я открыл священное непосвященным, и в мое пылающее сердце впилась ледяная рука! Оно не разбилось, я же был обречен скитаться среди непосвященных, как дух, отторгнутый от тела, лишенный образа, дабы никто не узнавал меня, пока подсолнечник не вознесет меня вновь к предвечному!» Вслед за этим он великолепно исполняет заключительную сцену «Армиды». «Что это? Кто же вы?» - спрашивает главный герой. Знакомый покидает его на добрые четверть часа. Главный герой уже перестает надеяться на его возвращение и ощупью начинает пробираться к выходу, как вдруг дверь распахивается и загадочный знакомый появляется в парадном расшитом кафтане, богатом камзоле и при шпаге, ласково берет героя за руку и торжественно произносит: «Я - кавалер Глюк!»

Кавалер Глюк
Эрнст Теодор Амадей Гофман

Фантазии в манере Калло #2
Увлеченный музыкой герой-повествователь знакомится со страстно влюбленным в музыкальное искусство знатоком.

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Кавалер Глюк

Поздней осенью в Берлине обычно выпадают отдельные ясные дни. Солнце ласково проглядывает из облаков, и сырость мигом испаряется с теплым ветерком, овевающим улицы. И вот уже по Унтер-ден-Линден, разодетые по-праздничному, пестрой вереницей тянутся вперемежку к Тиргартену щеголи, бюргеры всем семейством, с женами и детками, духовные особы, еврейки, референдарии, гулящие девицы, ученые, модистки, танцоры, военные и так далее. Столики у Клауса и Вебера нарасхват; дымится морковный кофе, щеголи закуривают сигары, завсегдатаи беседуют, спорят о войне и мире, о том, какие в последний раз были на мадам Бетман башмачки - серые или зеленые, о «замкнутом торговом государстве», о том, как туго с деньгами, и так далее, пока все это не потонет в арии из «Фаншон», которой принимаются терзать себя и слушателей расстроенная арфа, две ненастроенные скрипки, чахоточная флейта и астматический фагот.

У балюстрады, отделяющей веберовские владения от проезжей дороги, расставлены круглые столики и садовые стулья; здесь можно дышать свежим воздухом, видеть, кто входит и выходит, и здесь не слышно неблагозвучного шума, производимого окаянным оркестром; тут я и расположился и предался легкой игре воображения, которое сзывает ко мне дружественные тени, и я беседую с ними о науке, об искусстве - словом, обо всем, что должно быть особенно дорого человеку. Все пестрее и пестрее поток гуляющих, который катится мимо меня, но ничто не в силах мне помешать, не в силах спугнуть моих воображаемых собеседников. Но вот проклятое трио пошленького вальса вырвало меня из мира грез. Теперь уж я слышу только визгливые верхние голоса скрипок и флейты да хриплый основной бас фагота; они повышаются и понижаются, неуклонно держась раздирающих слух параллельных октав, и у меня невольно вырывается точно вопль жгучей боли:

Вот уж дикая музыка! Несносные октавы!

Злосчастная моя судьба! Повсюду гонители октав! - слышу я рядом негромкий голос.

Я поднимаю голову и только тут вижу, что за моим столиком сидит незнакомый человек и пристально смотрит на меня; и я, раз взглянув, уже не могу отвести от него глаза.

Никогда в жизни ничье лицо и весь облик не производили на меня с первой минуты столь глубокого впечатления. Чуть изогнутая линия носа плавно переходит в широкий открытый лоб с приметными выпуклостями над кустистыми седеющими бровями, из-под которых глаза сверкают каким-то буйным юношеским огнем (на вид ему было за пятьдесят). Мягкие очертания подбородка удивительным образом противоречили плотно сжатым губам, а ехидная усмешка следствие странной игры мускулов на впалых щеках, - казалось, бросала вызов глубокой, скорбной задумчивости, запечатленной на его челе. Редкие седые пряди вились за большими оттопыренными ушами. Очень широкий, по моде скроенный редингот прикрывал высокую сухощавую фигуру. Как только я встретился взглядом с незнакомцем, он потупил глаза и возобновил то занятие, от которого его, очевидно, оторвал мой возглас. Он с явным удовольствием высыпал табак из мелких бумажных фунтиков в большую табакерку, стоящую перед ним, и смачивал все это красным вином из небольшой бутылки. Когда музыка смолкла, я почувствовал, что мне следует заговорить с ним.

Хорошо, что кончили играть, - сказал я, - это было нестерпимо.

Старик окинул меня беглым взглядом и высыпал последний фунтик.

Лучше бы и не начинали, - снова заговорил я. - Думаю, вы такого же мнения?

У меня нет никакого мнения, - отрезал он. - Вы, верно, музыкант и, стало быть, знаток…

Ошибаетесь, я не музыкант и не знаток. Когда-то я учился игре на фортепьяно и генерал-басу как предмету, который входит в порядочное воспитание; среди прочего мне внушили, что хуже нет, когда бас и верхний голос идут в октаву. Тогда я принял это утверждение на веру и с тех пор не раз убеждался в его правоте…

Неужели? - перебил он меня, поднялся и в раздумье, не спеша направился к музыкантам, то и дело вскидывая взгляд кверху и хлопая себя ладонью по лбу, будто силясь что-то припомнить.

Я увидел, как он повелительно, с исполненным достоинства видом что-то сказал музыкантам. Затем вернулся на прежнее место, и не успел он сесть, как оркестр заиграл увертюру к «Ифигении в Авлиде».

Полузакрыв глаза и положив скрещенные руки на стол, слушал он анданте и чуть заметным движением левой ноги отмечал вступление инструментов; но вот он поднял голову, огляделся по сторонам, левую руку с растопыренными пальцами опустил на стол, словно на клавиатуру фортепьяно, правую поднял вверх - передо мной был капельмейстер, который указывает оркестру переход в другой темп, - правая рука падает, и начинается аллегро! Жгучий румянец вспыхивает на его бледных щеках, лоб нахмурился, брови сдвинулись, внутреннее неистовство зажигает буйный взор огнем, мало-помалу стирающим улыбку, которая еще мелькала на полуоткрытых губах. Минута - и он откидывается назад; лоб разгладился, игра мускулов на щеках возобновилась, глаза снова сияют; глубоко затаенная скорбь разрешается ликованием, от которого судорожно трепещет каждая жилка; грудь вздымается глубокими вздохами, на лбу проступили капли пота; он указывает вступление тутти и другие важнейшие места; его правая рука не переставая отбивает такт, левой он достает носовой платок и утирает лоб. Так облекался плотью и приобретал краски тот остов увертюры, какой только и могли дать две убогие скрипки. Я же слышал, как поднялась трогательно-нежная жалоба флейты, когда отшумела буря скрипок и басов и стихнул звон литавр; я слышал, как зазвучали тихие голоса виолончелей и фагота, вселяя в сердце неизъяснимую грусть; а вот и снова тутти, точно исполин, величаво и мощно идет унисон, своей сокрушительной поступью заглушая невнятную жалобу.

Увертюра окончилась; незнакомец уронил обе руки и сидел закрыв глаза, видимо обессиленный чрезмерным напряжением. Бутылка его была пуста. Я наполнил его стакан бургундским, которое тем временем велел подать. Он глубоко вздохнул, словно очнувшись от сна. Я предложил ему подкрепиться; он без долгих церемоний залпом осушил полный стакан и воскликнул:

Исполнение хоть куда! Оркестр держался молодцом!

Тем не менее это было лишь слабое подобие гениального творения, написанного живыми красками, - ввернул я.

Я верно угадал? Вы не берлинец?

Совершенно верно; я бываю здесь только наездами.

Бургундское превосходное… Однако становится свежо.

Так пойдемте в залу и там допьем бутылку.

Разумное предложение. Я вас не знаю, но и вы меня не знаете. Незачем допытываться, как чье имя; имена порой обременительны. Я пью даровое бургундское, мы друг другу по душе - и отлично.

Все это он говорил с благодушной искренностью. Мы вошли в залу; садясь, он распахнул редингот, и я был удивлен, увидев, что на нем шитый длиннополый камзол, черные бархатные панталоны, а на боку миниатюрная серебряная шпага. Он тщательно вновь застегнул редингот.

Почему вы спросили, берлинец ли я?

Потому что в этом случае мне пришлось бы расстаться с вами.

Вы говорите загадками.

Нимало. Попросту я… ну, словом, я композитор.

Это мне ничего не разъясняет.

Ну так простите мне давешний возглас: я вижу, вы не имеете ни малейшего понятия о Берлине и берлинцах.

Он встал и раз-другой быстрым шагом прошелся по зале, потом остановился у окна и ело слышно стал напевать хор жриц из «Ифигении в Тавриде», постукивая по стеклу всякий раз, как вступают тутти. Я был озадачен, заметив, что он вносит в мелодические ходы изменения, поразительные по силе и новизне. Но не стал его прерывать. Кончив, он воротился на прежнее место. Я молчал, ошеломленный странными повадками незнакомца и причудливыми проявлениями его редкого музыкального дарования.

Вы когда-нибудь сочиняли музыку? - спросил он немного погодя.

Да. Я пытал свои силы на этом поприще; однако все, что словно бы писалось в порыве вдохновения, я потом находил вялым и нудным и в конце концов бросил это занятие.

И поступили неправильно: уже одно то, что вы отвергли собственные попытки, свидетельствует в пользу вашего дарования. В детстве обучаешься музыке потому, что так хочется папе и маме, - бренчишь и пиликаешь напропалую, но неприметно делаешься восприимчивее к мелодии. Иногда полузабытая тема песенки, напетая по-своему, становится первой самостоятельной мыслью, и этот зародыш, старательно вскормленный за счет чужих сил, вырастает в великана и, поглощая все кругом, претворяет все в свой мозг, свою кровь! Да что там! Разве можно даже перечислить те пути, какими приходишь к сочинению музыки? Это широкая проезжая дорога, и все, кому не лень, суетятся на ней и торжествующе вопят: «Мы посвященные! Мы у цели!» А между тем в царство грез проникают через врата из слоновой кости; мало кому дано узреть эти врата, еще меньше - вступить в них! Причудливое зрелище открывается вошедшим. Странные видения мелькают здесь и там, одно своеобразнее другого. На проезжей дороге они не показываются, только за вратами слоновой кости можно увидеть их. Трудно вырваться из этого царства: точно к замку Альцины путь преграждают чудовища; все здесь кружит, мелькает, вертится; многие так и прогрезят свою грезу в царстве грез - они растекаются в грезах и перестают отбрасывать тень, иначе они по тени увидели бы луч, пронизывающий все царство. Но лишь немногие, пробудясь от своей грезы, поднимаются вверх и, пройдя через царство грез, достигают истины. Это и есть вершина - соприкосновение с предвечным, неизреченным! Взгляните на солнце - оно трезвучие, из него, подобно звездам, сыплются аккорды и опутывают вас огненными нитями. Вы покоитесь в огненном коконе до той минуты, когда Психея вспорхнет к солнцу.

С этими словами он вскочил, вскинул к небу взор, вскинул руку. Затем снова сел и разом осушил налитый ему стакан. Наступило молчание, я поостерегся прервать его и тем нарушить ход мыслей своего необыкновенного собеседника.

Наконец он заговорил снова, уже спокойнее:

Когда я пребывал в царстве грез, меня терзали скорби и страхи без числа. Это было во тьме ночи, и я пугался чудовищ с оскаленными образинами, то швырявших меня на дно морское, то поднимавших высоко над землей. Но вдруг лучи света прорезали ночной мрак, и лучи эти были звуки, которые окутали меня пленительным сиянием. Я очнулся от своих скорбей и увидел огромное светлое око, оно глядело на орган, и этот взгляд извлекал из органа звуки, которые искрились и сплетались в такие чудесные аккорды, какие никогда даже не грезились мне. Мелодия лилась волнами, и я качался на этих волнах и жаждал, чтобы они меня захлестнули; но око обратилось на меня и подняло над шумящей стремниной. Снова надвинулась ночь, и тут ко мне подступили два гиганта в сверкающих доспехах: основной тон и квинта! Они попытались притянуть меня к себе, но око усмехнулось: «Я знаю, о чем тоскует твоя душа; ласковая, нежная дева - терция - встанет между гигантами, ты услышишь ее сладкий голос, снова узришь меня, и мои мелодии станут твоими».

Он замолчал.

И вам довелось снова узреть око?

Да, довелось! Долгие годы томился я в царстве грез. Там, именно там! Я обретался в роскошной долине и слушал, о чем поют друг другу цветы. Только подсолнечник молчал и грустно клонился долу закрытым венчиком. Незримые узы влекли меня к нему. Он поднял головку - венчик раскрылся, а оттуда мне навстречу засияло око. И звуки, как лучи света, потянулись из моей головы к цветам, а те жадно впитывали их. Все шире и шире раскрывались лепестки подсолнечника; потоки пламени полились из них, охватили меня, - око исчезло, а в чашечке цветка очутился я.

С этими словами он вскочил и по-юношески стремительно выбежал из комнаты. Я тщетно прождал его возвращения и наконец решил направиться в город.

Только вблизи Бранденбургских ворот я увидел шагающую впереди долговязую фигуру и, несмотря на темноту, тотчас узнал моего чудака. Я окликнул его:

Почему вы так внезапно покинули меня?

Стало слишком жарко, да к тому же зазвучал Эвфон.

Не понимаю вас.

Тем лучше.

Тем хуже! Мне очень бы хотелось вас понять.

Неужто вы ничего не слышите?

Уже все кончилось! Пойдемте вместе. Вообще-то я недолюбливаю общество, но… вы не сочиняете музыки… и вы не берлинец.

Ума не приложу, чем перед вами провинились берлинцы. Казалось бы, в Берлине так чтут искусство и столь усердно им занимаются, что вам, человеку с душой артиста, должно быть здесь особенно хорошо!

Ошибаетесь! Я обречен, себе на горе, блуждать здесь в пустоте, как душа, отторгнутая от тела.

Пустота здесь, в Берлине?

Да, вокруг меня все пусто, ибо мне не суждено встретить родную душу. Я вполне одинок.

Как же - а художники? Композиторы?

Ну их! Они только и знают, что крохоборствуют. Вдаются в излишние тонкости, все переворачивают вверх дном, лишь бы откопать хоть одну жалкую мыслишку. За болтовней об искусстве, о любви к искусству и еще невесть о чем не успевают добраться до самого искусства, а если невзначай разрешатся двумя-тремя мыслями, то от их стряпни повеет леденящим холодом, показывающим, сколь далеки они от солнца - поистине лапландская кухня.



Похожие статьи
 
Категории