Искусство спасет мир кто сказал. Достоевский о красоте и спасении

20.02.2019

Идиот (фильм, 1958).

Псевдохристианство этого утверждения лежит на поверхности: мир сей вместе с духами «миродержцами» и «князем мира сего» будет не спасен, но осужден, спасена же будет только Церковь, новая тварь во Христе. Об этом весь Новый Завет, все Священное Предание.

«Отречение от мира предшествует последованию за Христом. Второе не имеет места в душе, если не совершится в ней предварительно первое… Многие читают Евангелие, услаждаются, восхищаются высотою и святостию учения его, немногие решаются направить поведение свое по правилам, которые законополагает Евангелие. Господь всем приступающим к Нему и желающим усвоиться Ему объявляет: Аще кто грядет ко Мне, и не отречется от мира и от себя, не может Мой быти ученик. Жестоко есть слово сие, говорили об учении Спасителя даже такие человеки, которые по наружности были последователями Его и считались учениками Его: кто может Его послушати? Так судит о слове Божием плотское мудрование из бедственного настроения своего» (свт. Игнатий (Брянчанинов). Аскетические опыты. О последовании Господу нашему Иисусу Христу / Полн. собр. творений. М.: Паломникъ, 2006. Т. 1. С. 78-79).

Образчик такого «плотского мудрования» мы и наблюдаем в философии, вложенной Достоевским в уста князя Мышкина как одного из первых своих «Христов». «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? – Господа… князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен… Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир?… Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином» (Д.,VIII.317). Итак, какая же красота спасет мир?

На первый взгляд, конечно, христианская, «ибо Я пришел не судить мир, но спасти мир» (Ин. 12:47). Но, как было сказано, «прийти спасти мир» и «мир будет спасен» – это совершенно разные положения, ибо «отвергающий Меня и не принимающий слов Моих имеет судью себе: слово, которое Я говорил, оно будет судить его в последний день» (Ин. 12:48). Тогда вопрос заключается в том, отвергает или принимает Спасителя герой Достоевского, считающий себя христианином? Что такое вообще Мышкин (как концепт Достоевского, потому что князь Лев Николаевич Мышкин – это не человек, но художественная мифологема, идеологическая конструкция) в контексте Христианства и Евангелия? – Это фарисей, нераскаявшийся грешник, а именно, блудник, сожительствующий с другой нераскаявшейся блудницей Настасьей Филипповной (прототип – Аполлинария Суслова) по похоти, но уверяющий всех и самого себя, что в миссионерских целях («я ее не любовью люблю, а жалостью» (Д.,VIII,173)). В этом смысле Мышкин почти ничем не отличается от Тоцкого, который тоже в свое время Настасью «пожалел» и даже благодетельствовал (приютил сироту). Но при этом Тоцкий у Достоевского – это воплощение разврата и лицемерия, а Мышкин поначалу прямо именуется в рукописных материалах романа «КНЯЗЬ ХРИСТОС» (Д.,IX,246;249;253). В контексте этой сублимации (романтизации) греховной страсти (похоти) и смертного греха (блуда) в «добродетель» («жалость», «сострадание») и нужно рассматривать знаменитый афоризм Мышкина «красота спасет мир», сущность которого заключается в аналогичной романтизации (идеализации) греха вообще, греха как такового, или греха мира. То есть, формула «красота спасет мир» – это выражение привязанности ко греху плотского (мирского) человека, который хочет жить вечно и, любя грех, вечно грешить. Поэтому «мир» (грех) за свою «красоту» (а «красота» – это оценочное суждение, означающее симпатию и пристрастие выносящего это суждение к данному объекту) будет «спасен» таким, каков он есть, ибо он хорош (иначе такой Всечеловек, как князь Мышкин, его не любил бы).

«Так вы такую-то красоту цените? - Да… такую… В этом лице… страдания много…» (Д.,VIII,69). Да, Настасья пострадала. Но разве само по себе страдание (без покаяния, без изменения жизни по заповедям Божьим) – это христианская категория? Опять подмена понятия. «Красоту трудно судить… Красота - загадка» (Д.,VIII,66). Как согрешивший Адам, спрятался от Бога за кустом, так романтическая мысль, любящая грех, спешит скрыться в тумане иррационализма и агностицизма, укутать свой онтологический срам и тлен покровами невыразимости и тайны (или, как любили выражаться почвенники и славянофилы, «живой жизни»), наивно полагая, что тогда никто не разгадает ее загадки.

«Ему как бы хотелось разгадать что-то скрывавшееся в этом лице [Настасьи Филипповны] и поразившее его давеча. Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще по чему-то лицо сильнее еще поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом вдруг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его» (Д.,VIII,68).

Каждый согрешающий грехом к смерти, убежден, что его случай – особый, что он «не такой, как прочие человецы» (Лк. 18:11), что сила его чувств (страсти ко греху) есть неопровержимое доказательство их онтологической правды (по принципу «что естественно, то не безобразно»). Так и здесь: «Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее “не любовью люблю, а жалостью”. Я думаю, что я это точно определяю» (Д.,VIII,173). То есть люблю, как Христос евангельскую блудницу. И это дает Мышкину духовную привилегию, законное право на блуд с ней. «Сердце его чисто; разве он соперник Рогожину?» (Д.,VIII,191). Великий человек имеет право на маленькие слабости, его «трудно судить», потому что он сам еще бóльшая «загадка», то есть высшая (нравственная) «красота», которая «спасет мир». «Такая красота - сила, с этакою красотой можно мир перевернуть!» (Д.,VIII,69). Это и делает Достоевский, свой «парадоксальной» нравственной эстетикой переворачивая оппозицию Христианства и мира вверх ногами, так что греховное становится святым и погибшее мира сего – спасающим его, как всегда в этой гуманистической (неогностической) религии, мнимо спасающей саму себя, тешащей себя такой иллюзией. Поэтому если «красота спасет», то «некрасивость убьет» (Д,XI,27), ибо «мера всех вещей» – сам человек. «Если веруете, что можете простить сами себе и сего прощения себе в сем мире достигнуть, то вы во всё веруете! - восторженно воскликнул Тихон. - Как же сказали вы, что в Бога не веруете?… Духа Святого чтите, сами не зная того» (Д,XI,27-28). Поэтому «всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великою славой и великою силой, если искренно было смирение подвига» (Д,XI,27).

Хотя формально отношения Мышкина и Настасьи Филипповны в романе самые платонические, или рыцарские – с его стороны (дон-кихотовские), их нельзя назвать целомудренными (то есть христианской добродетелью как таковой). Да, они просто «живут» вместе какое-то время до свадьбы, что, конечно, может и исключать плотские отношения (как и в бурном романе с Сусловой самого Достоевского, который тоже предлагал ей выйти за него после смерти первой жены). Но, как было сказано, рассматривается не фабула, но идеология романа. И здесь суть в том, что даже женитьба на блуднице (как и на разведенной) – это, канонически, прелюбодеяние. У Достоевского же Мышкин браком с собою должен «восстановить» Настасью, сделать ее «чистой» от греха. В Христианстве же, наоборот: он сам стал бы блудником. Следовательно, это и является здесь скрытым целеполаганием, истинным намерением. «Всякий, женящийся на разведённой с мужем, прелюбодействует» (Лк 16:18). «Или не знаете, что совокупляющийся с блудницею становится одно тело [с нею]? ибо сказано: два будут одна плоть» (1Кор 6:16). То есть брак блудницы с Князем-Христом имеет, по замыслу Достоевского (в гностической религии самоспасения), «алхимическую» силу как бы церковного таинства, будучи обычным прелюбодением в Христианстве. Отсюда и двойственность красоты («идеала Содома» и «идеала Мадонны»), то есть их диалектическое единство, когда сам грех внутренне переживается гностиком («высшим человеком») как святость. То же самое содержание имеет концепт Сони Мармеладовой, где сама ее проституция преподносится как высшая христианская добродетель (жертвенность).

Поскольку эта типичная для романтизма эстетизация христианства есть не более чем солипсизм (крайняя форма субъективного идеализма, или «плотское мудрование» – в терминах Христианства), или попросту потому, что от экзальтации до депрессии страстного человека один шаг, полюса и в этой эстетике, и в этой нравственности, и в этой религии расставлены столь широко, и одно (красота, святость, божество) переходит в противоположное (безобразие, грех, дьявол) столь стремительно (или «вдруг» – любимое слова Достоевского). «Красота - это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая… Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут… иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским… Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его… Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей… Тут дьявол с богом борется, а поле битвы - сердца людей» (Д,XIV,100).

Иными словами, во всей этой «святой диалектике» греховных страстей присутствует и элемент сомнения (голос совести), но очень слабый, по крайней мере, в сравнении с всепобеждающим ощущением «адской красоты»: «Он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и “высшего бытия”, не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И, однако же, он все-таки дошел наконец до чрезвычайно парадоксального вывода: “Что же в том, что это болезнь? - решил он наконец. - Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?” Эти туманные выражения казались ему самому очень понятными, хотя еще слишком слабыми. В том же, что это действительно “красота и молитва”, что это действительно “высший синтез жизни”, в этом он сомневаться уже не мог, да и сомнений не мог допустить» (Д.,VIII,188). То есть, с падучей Мышкина (Достоевского) – та же история: что у других – болезнь (грех, безобразие), у него – печать избранничества свыше (добродетель, красота). Тут, разумеется, тоже перекидывается мостик к Христу как высшему идеалу красоты: «Об этом он здраво мог судить по окончании болезненного состояния. Мгновения эти были именно одним только необыкновенным усилением самосознания, - если бы надо было выразить это состояние одним словом, - самосознания и в то же время самоощущения в высшей степени непосредственного. Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: “Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!”, - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни» (Д.,VIII,188). Это «усиление самосознания» до онтологического максимума, до «восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни», по типу духовной практики, очень напоминает «превращение в Христа» Франциска Ассизского, или того же «Христа» Блаватской как «Божественный принцип в каждой человеческой груди». «А по Христу получите… нечто гораздо высшее… Это - быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его - всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое. Необъяснимое именно». «ОН [Христос] - идеал человечества… В чем закон этого идеала? Возвращение в непосредственность, в массу, но свободное и даже не по воле, не по разуму, не по сознанию, а по непосредственному ужасно сильному, непобедимому ощущению, что это ужасно хорошо. И странное дело. Человек возвращается в массу, в непосредственную жизнь, след<овательно>, в естественное состояние, но как? Не авторитетно, а, напротив, в высшей степени самовольно и сознательно. Ясно, что это высшее самоволие есть в то же время высшее отречение от своей воли. В том моя воля, чтоб не иметь воли, ибо идеал прекрасен. В чем идеал? Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать свое я - и отдать это всё самовольно для всех. В самом деле: что станет делать лучшего человек, всё получивший, всё сознавший и всемогущий?» (Д.,XX,192-193). «Что делать» (извечный русский вопрос) – конечно, мир спасать, что же еще и кому же еще, как не тебе, достигшему «идеала красоты».

Почему же тогда Мышкин кончил так бесславно у Достоевского и никого не спас? – Потому что пока еще, в веке сем, это достижение «идеала красоты» дается только лучшим представителям человечества и только на мгновения или отчасти, но в будущем веке этот «небесный блеск» станет «естественным и возможным» для всех. «Человек… идет от многоразличия к Синтезу… А натура Бога другая. Это полный синтез всего бытия, саморассматривающий себя в многоразличии, в Анализе. Но если человек [в будущей жизни] не человек – какова же будет его природа? Понять нельзя на земле, но закон ее может предчувствоваться и всем человечеством в непосредственных эманациях [происхождение Бога] и каждым частным лицом» (Д.,XX,174). В этом и состоит «глубочайшая и роковая тайна человека и человечества», в том, что «величайшая красота человека, величайшая чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум - всё это нередко (увы, так часто даже) обращается ни во что, проходит без пользы для человечества и даже обращается в посмеяние человечеством единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми даже часто бывает награжден человек, недоставало одного только последнего дара - именно: гения, чтоб управить всем богатством этих даров и всем могуществом их, - управить и направить всё это могущество на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо человечества!» (Д.,XXVI,25).

Таким образом, «идеальная красота» Бога и «величайшая красота» Человека, «натура» Бога и «природа» Человека – это в мире Достоевского различные модусы одной и той же красоты единого «бытия». Потому «красота» и «спасет мир», что мир (человечество) – это и есть Бог в «многоразличии».

Нельзя также не упомянуть о многочисленных парафразах этого афоризма Достоевского и насаждении самого духа этой «сотериологической эстетики» в «Агни-йоге» («Живой этике») Е. Рерих, в числе прочих теософий осужденной на Архиерейском соборе 1994 г. Ср.: «Чудо луча красоты в украшении жизни поднимет человечество» (1.045); «молимся звуками и образами красоты» (1.181); «нрав русского народа просветит красота духа» (1.193); «произнесший “красота” спасен будет» (1.199); «тверди: “красота”, даже со слезами, пока дойдешь до назначенного» (1.252); «сумейте явить простор Красоты» (1.260); «через красоту подойдете» (1.333); «счастливы пути красоты, нужда мира должна быть утолена» (1.350); «любовью зажжете свет красоты и действием явите миру спасение духа» (1.354); «сознание красоты спасет мир» (3.027).

Александр Буздалов

«Мир спасет красота…»:

алгоритм процесса спасения в произведениях Достоевского

Разговор о знаменитой цитате из романа Достоевского «Идиот» мы начнем с анализа цитаты из «Братьев Карамазовых», тоже довольно известной и посвященной собственно красоте . Ведь фраза Достоевского, ставшая заглавием этой работы, в отличие от фразы Вл. Соловьева, посвящена не красоте, а спасению мира , что мы уже выяснили общими усилиями…

Итак, то, что у Достоевского посвящено собственно красоте: «Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит» (14, 100) .

Заметим, что у Достоевского слово «Содом» всегда писалось с большой буквы, непосредственно отсылая нас к библейской истории.

Практически все русские философы, анализировавшие этот пассаж , пребывали в уверенности, что герой Достоевского говорит здесь о двух видах красоты . В недавнем исследовании, содержащемся в только что опубликованном сборнике, автор убежден в том же самом: «В этих размышлениях Дмитрий противополагает два типа красоты: идеал Мадонны и идеал содомский» . Утверждалось, что Достоевский устами героя (писателю довольно часто переадресовывали это высказывание) говорит о красоте и ее имитации, подделке; о жене, облеченной в солнце, и блуднице на звере - и т.п., то есть подбирали и, в сущности, подставляли в текст для его объяснения пары (казалось бы, аналогичных) метафор. При этом и сам текст воспринимался как ряд метафор, поскольку философы поспешили начать истолковывать текст, не удостоив его настоящего прочтения, то есть филологического анализа, должного при всякой философской рефлексии над художественным текстом предшествовать анализу философскому. Они восприняли текст, как говорящий о чем-то, им уже известном. Между тем, текст этот требует точного, математического , прочтения, и, прочтя его так, мы увидим, что Достоевский устами героя говорит здесь нам о чем-то совсем ином, нежели все рассуждавшие о нем философы.



Прежде всего, нужно отметить, что красота определяется здесь через свои антонимы : страшная , ужасная вещь.

Дальше - в тексте отвечается на вопрос: почему страшная? - потому что неопределимая (и, кстати, определением через антонимы гениально подчеркивается именно неопределимость данной вещи).

То есть по отношению к красоте, о которой идет речь, невозможна именно та операция аллегоризации (жестко определительная, заметим, операция), которую проделывали философы. Единственный соответствующий этой красоте символ, подходящий под описание героя Достоевского - это знаменитая Исида под покрывалом - страшная и ужасная, потому что нельзя определить.

Итак, там - всё , в этой красоте, все противоречия вместе живут, берега сходятся, - и эта полнота бытия не определима в разделительных , в противопоставляющих друг другу части целого, терминах добра и зла . Красота страшна и ужасна тем, что это вещь другого мира , вопреки всякой вероятности присутствующая здесь, в этом данном и явленном нам мире, это вещь мира до грехопадения , мира до начала аналитической мысли и восприятия добра и зла.

Но «Идеал Содомский» и «идеал Мадонны», о которых далее идет речь у Дмитрия Карамазова, все же почему-то упорно понимаются как два противопоставленных друг другу типа красоты , выделенных каким-то абсолютно неведомым образом из того, что неопределимо (т.е. буквально - не имеет предела - но следовательно и не поддается разделению), из того, что представляет собой схождение, нерасчленимое единство всех противоречий , место, где противоречия уживаются - то есть перестают быть противоречиями...

Но это было бы нарушением логики, совершенно не свойственным такому строгому мыслителю, каков Достоевский - и каковы, надо заметить, и его герои: перед нами не две определенные, противостоящие друг другу, красоты , а лишь и именно способы отношения человека к единой красоте. «Идеал Мадонны» и «идеал Содомский» - это у Достоевского - и в романе тому будет множество подтверждений - способы глядеть на красоту, воспринимать красоту, желать красоту.

«Идеал» находится в глазу, голове и сердце предстоящего красоте, а красота так беззащитно и самоотверженно отдается предстоящему, что позволяет ему оформлять присущую ей неопределимость в соответствии с имеющимся у него «идеалом». Позволяет видеть себя так, как предстоящий способен видеть.

Думаю, это покажется неубедительным - слишком мы приучили себя к тому, что противостоят друг другу не наши способы восприятия, а именно типы красоты, например, тиражированные еще романтиками «белокурый голубоглазый ангел» и «огневзорая демоница».

Но если, определяя, что же есть «идеал Содомский», мы обратимся к исходным текстам, никогда всуе не поминаемым Достоевским, то увидим, что в Содом пришли вовсе не распутники и соблазнители, не демоны: в Содом пришли ангелы , вместилища и прообразы Господни, - и это именно Их устремились содомляне «познать» всем городом.

Да и Богоматерь - вспомним «Песнь песней» - «грозная, как полки со знаменами», «заступница», «нерушимая стена» - вовсе не сводима к «одному типу» красоты. Ее полнота, способность вместить в себя «все противоречия», подчеркивается обилием разных типов, изводов, сюжетов икон, отражающих разные аспекты Ее действующей в мире и преображающей мир красоты.

Чрезвычайно характерно Митино: «В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей».То есть - оно именно с точки зрения языка, используемых героем слов характерно. Красота не «обретается», не «находится» в Содоме. И Содом не «составляет» красоты. Красота в Содоме «сидит» - то есть посажена, заперта в Содом как в тюрьму, как в темницу человеческими взглядами . Именно в этой тайне, сообщаемой Митей Алеше, разгадка тяготения Достоевского к героине - святой блуднице . «Все противоречия вместе живут». Красота, заключенная в Содоме, и не может предстать в ином облике.

Здесь существенно вот что: у Достоевского слово «Содом» появляется и в романе «Преступление и наказание», и в романе «Идиот» - и в характернейших местах. Мармеладов произносит, описывая место проживания своего семейства: «Содом-с, безобразнейший… гм… да» (6, 16), - ровно предваряя рассказ о превращении Сони в проститутку. Можно сказать, что началом этого превращения становится поселение семейства в Содоме.

В романе «Идиот» генерал повторяет : «Это Содом, Содом!» (8, 143) - когда Настасья Филипповна чтобы доказать князю, что она его не стоит, впервые берет деньги у торгующего ее человека. Но перед этим восклицанием из слов Настасьи Филипповны обнаруживается для генерала, что и Аглая Епанчина участвует в торгах - хоть и величественно отказывается от этого в начале романа, заставив князя написать Гане в альбом: «Я в торги не вступаю». Если не ее торгуют, то с ней торгуются - и это тоже начало помещения ее в Содом: «А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел, знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться - один выбор! А то непременно спутаешься…» (8, 143). На XII юношеских Апрельских Достоевских чтениях одна докладчица характерно выразилась про Настасью Филипповну: «Она порочна, потому что ее все торгуют». Думаю, это потому что - очень точно.

Женщина - носительница красоты у Достоевского - страшна - и поражает - именно своей неопределимостью. Настасья Филипповна с князем, который не торговал ее, «не такая», а с Рогожиным, торговавшим ее, подозревающим ее - «именно такая». Эти «такая - не такая» будут главными определениями , даваемыми в романе Настасье Филипповне - воплощенной красоте… и они будут зависеть исключительно от взгляда смотрящего. Заметим себе полную неопределенность и неопределимость этих так называемых определений .

Красота беззащитна перед смотрящим в том смысле, что именно он оформляет ее конкретное проявление (ведь красота не является без смотрящего). Какой мужчина видит женщину, такой она и является для него. «Мужчина может оскорбить цинизмом проститутку, рублевую», - был убежден Достоевский. Свидригайлов разжигается именно целомудрием невинной Дуни. Федор Павлович испытывает похоть, увидев впервые свою последнюю жену, похожую на Мадонну: «“Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули”, - говаривал он потом, гадко по-своему хихикая» (14, 13). Вот, оказывается, чем страшен сохраненный идеал Мадонны, когда в душе уже торжествует содомский идеал: идеал Мадонны становится объектом сладострастного влечения по преимуществу .

Но когда идеал Мадонны мешает сладострастному влечению - то он становится объектом прямого отрицания и надругательства, и в этом смысле значение огромного символа приобретает сцена, пересказанная Федором Павловичем Алеше и Ивану: «Но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один , еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно Богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала . Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! “Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму (обратим внимание - Федор Павлович говорит так, словно совлекает с Софьи в этот момент ее истинный образ, раздевает ее от ее образа… - Т.К. ). Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..” Как она увидела, Господи, думаю, убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо (словно пытаясь заслонить оскверненный образ - Т.К. ), вся затряслась и пала на пол… так и опустилась» (14, 126).

Характерно, что другие обиды Федор Павлович не считает за обиды, хотя история брака его с женой Софьей - это буквально история заточения красоты в Содом. Причем здесь Достоевский показывает, как внешнее заточение становится заточением внутренним - как из надругательства вырастает болезнь, искажающая и тело, и дух носительницы красоты. «Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, перед ним “виновата” и что он ее почти “с петли снял”, пользуясь, кроме того, ее феноменальной безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины и устраивались оргии. <…> Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» (14, 13). Первый же припадок этой болезни, как мы видели, произошел именно при осквернении образа Мадонны… В силу описанного мы не сможем отделить это воплощение «идеала Мадонны» в романе ни от баб-кликуш, воспринимаемых как одержимые, ни от бессмысленной Лизаветы Смердящей. Мы не сможем отделить его и от Грушеньки, «царицы наглости», главной «инфернальницы» романа, когда-то рыдавшей ночами, вспоминая своего обидчика, тоненькой, шестнадцатилетней…

Но если история Софьи - это история заключения красоты в Содом, то история Грушеньки - это история выведения красоты из Содома! Характерна эволюция восприятия Митей Грушеньки, даваемых им ей эпитетов и определений. Все начинается с того, что она - тварь, зверь, «изгиб у шельмы», инфернальница, тигр, «убить мало». Дальше - момент поездки в Мокрое: милое существо, царица души моей (и вообще именования, прямо относящиеся к Мадонне). Но потом-то и вовсе появляется нечто совершенно фантастическое - «брат Грушенька».

Итак, повторю: красота лежит вне области, с которой начинается разделение на добро и зло, - в красоте присутствует еще нерасколотый, цельный мир. Мир до грехопадения. Именно проявляя этот первозданный мир, тот, кто видит истинную красоту, мир спасает.

Красота в высказывании Мити так же едина и всевластна и неделима, как Бог, с Которым борется дьявол, но Который Сам с дьяволом не борется… Бог пребывает, дьявол нападает. Бог творит - дьявол пытается отобрать сотворенное. Но сам он не сотворил ничего, и значит - все сотворенное - благо. Оно может лишь - как красота - быть посажено в Содом…

Фраза из романа Достоевского «Идиот» - я имею в виду фразу, заглавную для данной работы - запомнилась в иной форме, той, которую придал ей Владимир Соловьев: «Красота спасет мир». И это изменение каким-то образом очень сходно с теми изменениями, что производили философы рубежа веков с фразой: «Тут дьявол с Богом борется». Говорилось: «Тут дьявол с Богом бор ют ся», и даже - «Тут Бог с дьяволом борется».

Между тем, у Достоевского иначе: «Мир спасет красота».

Возможно, самый простой путь к пониманию того, что хотел сказать Достоевский, есть сопоставление этих двух фраз и осознание того, в чем заключается их различие.

Что на смысловом уровне несут нам смена семы и ремы? Во фразе Соловьева спасение мира - это свойство, присущее красоте. Красота спасительна - говорит эта фраза.

Во фразе Достоевского ничего такого не сказано.

Здесь, скорее, говорится о том, что мир будет спасен красотой как одним из своих, присущих ему, миру, свойств . Красоте не свойственно спасать мир, но красоте свойственно в нем неистребимо пребывать. И это неистребимое пребывание в нем красоты - есть единственная надежда мира.

То есть - красота не есть нечто победно приближающееся к миру с функцией спасения, нет, но красота есть нечто, уже в нем присутствующее, и за счет этого присутствия в нем красоты мир и будет спасен.

Красота, как Бог, не борется, но пребывает. Спасение миру придет от взгляда человека, разглядевшего во всех вещах красоту. Переставшего заключать, заточать ее в Содом.

Старец Зосима в черновиках к роману о таком пребывании красоты в мире: «Мир есть рай, ключи у нас» (15, 245). И еще скажет, тоже в черновиках: «Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии» (15, 246).

Преображающее действие красоты можно описать следующим образом: осуществленная красота личности как бы дает импульс окружающим ее личностям раскрыться в своей собственной красоте (это имеет в виду героиня романа «Идиот», когда говорит о Настасье Филипповне: «Такая красота - сила, <…> с этакою красотой можно мир перевернуть!» (8, 69)). Гармония (она же: рай - совершенное состояние мира - красота целого) - есть одновременно результат и исходная точка этого взаимного преображения. Осуществленная красота личности, в соответствии со значением в греческом языке красоты как годности , есть обретение личностью своего места . Но если хоть один находит свое место - начинается цепная реакция восстановления других на своих местах (потому что этот нашедший свое место станет для них дополнительным указателем и определителем их места - как в паззле - если место одного кусочка найдено - дальше все уже складывается гораздо проще) - и не символично, а реально будет стремительно созидаться храм преображенного мира. Именно это говорил Серафим Саровский, когда утверждал: спасись сам - и вокруг тебя спасутся тысячи... Это собственно и есть механизм спасения мира красотой. Потому что - еще раз - прекрасен всякий на своем месте . Рядом с такими людьми хочется находиться и за ними хочется следовать… И тут можно ошибиться, пытаясь идти в их колее, тогда как единственный истинный путь следования за ними - нахождение своей собственной колеи.

Однако ошибиться можно и еще радикальнее. Импульс, данный окружающим прекрасной личностью, вызывающий желание красоты, устремление к красоте, может привести (и, увы, так часто приводит) не к ответному раскрытию красоты в себе , произведению красоты изнутри себя - то есть - к преображению себя, а к стремлению захватить вешним образом в собственность эту, уже явленную другим , красоту. То есть гармонизирующее мир и человека стремление подарить свою красоту миру в этом случае оборачивается эгоистическим стремлением присвоить красоту мира. Это приводит к разрушению, уничтожению всякой гармонии, к противостоянию и борьбе. Таков финал романа «Идиот». Хочу еще раз подчеркнуть, что так называемые «инфернальницы» произведений Достоевского есть не орудия ада, а заключенные ада, и в этот ад их заключают те, кто, вместо собственной самоотдачи в ответ на неизбежную и неотвратимую самоотдачу красоты (поскольку самоотдача, по Достоевскому, - это способ существования красоты в мире), стремится осуществить захват красоты в свою собственность, вступая на этом пути в неизбежную жестокую борьбу с такими же захватчиками.

Самораскрытие личностей в их красоте в ответ на явление красоты - это путь изобилия, путь превращения человека в источник благодати миру; стремление присвоить явленную другим красоту - это путь нищеты, недостатка, путь превращения человека в черную дыру, высасывающую благодать из мироздания.

Самораскрытие личностей в их красоте - это, по Достоевскому, есть способность отдать все . В «Дневнике писателя» за 1877 год именно по разлому между принципами «отдать все» и «нельзя же отдать все» будет проходить для него разлом между преображающимся и закоснелым в своем непреображенном состоянии человечеством.

Но и гораздо ранее, в «Зимних заметках о летних впечатлениях» он напишет: «Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79).

Принцип построения гармонии, восстановления рая для Достоевского - не отречься от чего-то с целью вписаться во ВСЕ, и не сохранить свое все, настаивая на полноте принятия себя, - но отдать все без условий - и тогда ВСЕ вернет личности свое все , в которое входит и впервые расцветшее в истинной полноте отданное все личности.

Вот как Достоевский описывает процесс осуществления гармонии наций: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (25, 100).

Хочу обратить ваше внимание: это, по видимости поэтическое, описание на самом деле очень технологично . Здесь подробно и технически точно описан процесс собирания тела Христова («целиком вошедшего в человечество», по мысли Достоевского) из разрозненных и часто противостоящих друг другу его аспектов - личностей и народов. Подозреваю, впрочем, что таковы все по-настоящему поэтические описания.

Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но - одновременно - она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает - но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.

Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…

Красота спасет мир

Из романа «Идиот» (1868) Ф. М. Достоевского (1821 - 1881).

Как правило, понимается буквально: вопреки авторскому толкованию понятия «красота».

В романе (ч. 3, гл. V) эти слова произносит 18-летний юноша Ипполит Терентьев, ссылаясь на переданные ему Николаем Иволгиным слова князя Мышкина и иронизируя над последним: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет «красота»? Господа, - закричал он, громко всем, - князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен.

Господа, князь влюблен; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир. Мне это Коля пересказал... Вы ревностный христианин? Коля говорит, что вы сами себя называете христианином.

Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему». Ф. М. Достоевский был далек от собственно эстетических суждений - он писал о духовной красоте, о красоте души. Это отвечает Главному замыслу романа - создать образ «положительно прекрасного человека». Поэтому в своих черновиках автор называет Мышкина «князь Христос», тем самым себе напоминая, что князь Мышкин должен быть максимально схож с Христом - добротой, человеколюбием, кротостью, полным отсутствием эгоизма, способностью сострадать людским бедам и несчастьям. Поэтому «красота», о которой говорит князь (и сам Ф. М. Достоевский), - это есть сумма нравственных качеств «положительно прекрасного человека».

Такое, сугубо личностное, толкование красоты характерно для писателя. Он считал, что «люди могут быть прекрасны и счастливы» не только в загробной жизни. Они могут быть такими и «не потеряв способности жить на земле». Для этого они должны согласиться с мыслью о том, что Зло «не может быть нормальным состоянием людей», что каждый в силах от него избавиться. И тогда, когда люди будут руководствоваться лучшим, что есть в их душе, памяти и намерениях (Добром), то они будут по-настоящему прекрасны. И мир будет спасен, и спасет его именно такая «красота» (то есть лучшее, что есть в людях).

Разумеется, в одночасье это не произойдет - нужен духовный труд, испытания и даже страдания, после которых человек отрекается от Зла и обращается к Добру, начинает ценить его. Об этом писатель говорит во многих своих произведениях, в том числе и в романе «Идиот». Например (ч. 1, гл. VII):

«Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала перед собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз.

Да, хороша, - проговорила она, наконец, - очень даже. Я два раза ее видела, только издали. Так вы такую-то красоту цените? - обратилась она вдруг к князю.

Да... такую... - отвечал князь с некоторым усилием.

То есть именно такую?

Именно такую

В этом лице... страдания много... - проговорил князь, как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая.

Вы, впрочем, может быть, бредите, - решила генеральша и надменным жестом откинула о себя портрет на стол».

Писатель в своем толковании красоты выступает единомышленником немецкого философа Иммануила Канта (1724-1804), говорившего о «нравственном законе внутри нас», о том, что «прекрасное - это символ морального добра». Эту же мысль Ф. М. Достоевский развивает и в других своих произведениях. Так, если в романе «Идиот» он пишет, что мир красота спасет, то в романе «Бесы» (1872) логически заключает, что «некрасивость (злоба, равнодушие, эгоизм. - Сост.) убьет...»

Хочу обратить ваши взоры на ту эпоху, когда двадцатый век еще был в самом разгаре, длилась еще только его первая треть, и Макс Шелер в 1927 году по инициативе Отто Кайзерлинга в городе Дармштадт в Германии читал четыре часа доклад о месте человека в космосе. Это так и называлось: о месте человека, о положении человека, монополии человека в целостности живого мира. Потом из этого доклада получилась книжка "Положение человека в космосе". И вот мне хотелось бы соизмерить две стороны дела: экономической морали, экономики, и философии.

Продолжаются эти линии, конечно, через человековедение. Вот то, что мы имеем у Шелера, - а Шелера сегодня очень стоит упомянуть хотя бы потому, что он заставил нас подумать всерьез о том, что есть личность в космосе: личность он отождествил с духом, то есть он назвал личность Person, которая является духом, Person ist Geist.

Я вспоминаю, что в Японии тоже был когда-то курс на европеизацию, но при этом синтоистские принципы обновления и чистоты, - есть таких два принципа: обновления и чистоты, - сыграли решающую роль в том, чтобы Япония осталась, прежде всего, Японией, которая так и не построила Эйфелеву башню, потому что она ей не нужна. Потому что абсолютно ясно, что для того, чтобы Япония осталась Японией, нужна была функциональная, действующая ментальность Японии, ее традиции. Значит, это называется у Макса Шелера, которого я сегодня так эксплуатирую, Geist. Gelst - дух. Дух есть тождество Person, то есть личности. Та теория, с которой я выступал уже на страницах нашего уважаемого сборника, носит название гиперличностной теории. Она очень близка в чем-то - в данном аспекте - тому подходу, который Макс Шелер в 1927 году и провозгласил.

То есть если мы сегодня занимаемся нашим человеком, нашей экономикой, то, естественно, экономика, если мы будем логичны, никогда не может быть похожа на экономику возле Эйфелевой башни или возле какого-то синтоистского храма. Она должна быть нашей экономикой. Этого нет, не было и никогда не будет в другом месте и в другом духовном пространстве.

Чем должна заниматься философия? Она должна быть чем-то вроде режиссерши, она должна быть режиссером. (Иногда говорят женщины о себе, что они поэты, а не поэтессы.) Так вот, философия должна быть режиссером духовного пространства, и не надо приседать и говорить опять, что это не наука и так далее. Философия собирает почему-то самых-самых поднаторевших в мышлении людей. Давайте это признаем. Вы посмотрите, какие там интересные люди: Биант - несколько десятков веков тому назад, Платон, чуть позже - тоже неглупый человек, или Аристотель - тысячи лет влиял на людей... Так что, давайте не будем...

Но дело в том, что, действительно, строить духовное пространство без людей, которые умеют создать альтернативу, а не конфликт, очень трудно. Духовное пространство у нас строится в буквальном смысле слова, - журналисты пусть меня простят, - журналистами-полузнайками, которые абсолютно никакого отношения не имеют к тому, что называется нашей истинной ментальностью, которая хоронится под обломками первых попавшихся мыслей, которые тут же, не выдерживая никаких испытаний временем, гибнут, потому что это даже не мысли, это дьявольщина, это какая-то самая настоящая система наваждений, когда манифестируется приоритетность телесности, организменности, экономическое и человеческое превосходство надо мной некоего "нового русского" ... Да он не русский, и не новый" Это чушь.

То есть мы заведомо признаем приоритет экономики в форме существования ее, так сказать, "колбасной ипостаси" в быту. Как же ты будешь жить, скажут мне, если у тебя не будет колбасы? А я не хочу колбасы. Я ее почти не ем. Разве что на халяву, когда совершенно голоден. Все. Не хочу я Эйфелевой башни, а я хочу, чтобы была русскость, которая гибнет на каждом шагу. Кто ею будет заниматься? Человек, который разбирается в этом, который залез в эту духовность, который за нее готов отдать жизнь. И поэтому за систему построения альтернативы целиком отвечают культурные люди.

Когда-то замечательный поэт Мандельштам сказал: "...красота - не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра". А? Мощь-то какая1 Это не прихоть полубога, это не прихоть философа. Красота спасает мир в своем ежедневном проявлении, а не где-то у Достоевского. Достоевский, простите, это высосал из менталитета народа.

Как великий человек, он сформулировал это, ведь народ чувствует, как ему нужна красота поступков, народу нужно ради чего-то работать, а не ради накопления, даже не ради денег, не ради богатеньких "новых русских". Мы накопили вместо благо - состояния Благо - состояние "новых русских". И так будет всегда продолжаться, если не будет приоритета высокого переживания, не будет приоритета увлеченности красотой.

Французы говорят: кто отсутствует, тот не прав. И сегодня альтернатива со стороны умных людей, так называемой интеллигенции, настолько ветхая, слабая, настолько безжизненная, настолько невеселая, настолько нерасторопна наша интеллигенция сегодня, что просто диву даешься, как мы не понимаем, что мы же по собственной вине отсутствуем на пиру - как там у Остапа Бендера? - на пиру жизни мы чужие.

Так зачем мы себя делаем чужими? Ведь именно по причине нашего отсутствия то пространство, которое мы не заполняем, - свято место пусто не бывает, - заполняют те люди, которые выдают нам полуфабрикаты мыслей и не обобщают опыт XX столетия, которое по системе, намеченной еще Платоном и именуемой, как известно, феноменом "возвращения", должно обживаться только сейчас. Мы обживали девятнадцатый век в двадцатом, мы строили коммунизм по Марксу и прочим. Поэтому сейчас XX век помочь обжить всему нашему народу должны именно философы, именно они способны войти в какие-то новые положения духовности, разобраться в условиях самого существования духовности первыми - ведь такие условия не могут возникнуть сами по себе, без как бы подсказки мозга народного, то есть лучших, самых разумных его представителей.

Да и потом, если говорить с точки зрения теории гиперличности, или страны-гиперличности, то можно вспомнить еще одного умного человека, о котором мы почему-то, извиняясь, всегда вспоминаем (как часто о добрых, хороших, умных людях), - речь идет о Пиндаре. Он когда-то написал в пифийской оде, по-моему, в 11, в 72 стихе, что, поняв себя, следуй этому, будь таким, каким ты себя понял, то есть - возвратимся к нашим примерам - не строй синтоистские храмы, не строй здесь Эйфелеву башню. Это самое естественное, самое правильное. И тогда не надо делать революций, тогда можно осуществлять реформы.

Философ должен создать удобную, я бы сказал, выгодную систему условностей, потому что все взгляды всегда суть система условностей, но опирающаяся на данные позитивной науки. Обыденное сознание сегодня успешно путают со здравым смыслом - это совершенно разные вещи.

Здравый смысл - это от Бога. Пожалуй, и по Марксу, Шелеру, и по Карлу Мангайму, который, кстати, ученик Макса Вебера. Здравый смысл внеположен человеку. Жизнь меньше, чем бытие, бытие необъятно. Приоритет телесности, который сегодня господствует, это приоритет люмпена, это примат самого страшного, что было в большевизме, в котором были и прекрасные намерения. Почему они не осуществились? Я твердо убежден, что причина заключается в расчеловечевании Человека, в обезбоживании (читай: противоестественности) его деятельности, в победе субкультурного обыденного сознания над истинным здравым смыслом.

Высокость, естественная для развития человеческого существования, перенесена в разряд высокопарности, патетики и т.д. Я испытывал это на собственной шкуре всю жизнь, потому что всегда почему-то там, где надо бы извиняться за низость выражений, парадоксально извинялись за высокость. Кстати, я предложил бы нашему телевидению по утрам приносить извинения именно за низкий стиль, а не просить прощения, когда кто-то высказывается в высоком.

Короче говоря, для того, чтобы придти к выводу о том, что умное не гниет, не становится прахом, очень, оказывается, много усилий нужно именно со стороны философов, а проще говоря, людей, которые любят добро. Почему я так говорю? У Плотина есть "второй божественный уровень существования", так вот - этот "второй божественный уровень" соответствует примерно тому, что я назвал бы зоной оптимальных психических и интеллектуальных напряжений и что, кстати, согласуется с утверждением Станислава Графа, медиков, экспериментаторов экстра класса. И это означает, что люди, которые не напрягаются вдоволь, находясь в низинах Духа, где их силы, как бы вечно недозатрачиваемые, не восстанавливаются. Они не имеют энергии для экономических успехов, для личностных успехов, они, в конце концов, ничего не имеют.

А вот дойти до мысли о том, что ты, оказывается, будешь уставать гораздо меньше, если ты будешь больше работать, простой человек сегодня может с трудом. Когда-то он имел возможность додуматься до этого благодаря религиозному сознанию. Сегодня же мы имеем чаще всего фантом религиозного сознания, то есть квазирелигиозное сознание.

На глазах подлинно исчезает сущность нашего менталитета, самое интересное, что у нас было, - поэтичность нашего общества.

При слове "поэтичность", заметьте, моментально возникает у многих интуитивное противление. Тем более, когда речь идет об экономике. Дело в том, что время... Я придумал еще одну теорию: время - это энергия. У мухи, между прочим, когда я ее хочу убить, представление о том, как движется моя рука, совершенно иное, нежели у меня; для нее она движется очень медленно, муха чешет лапкой за ухом в это время и говорит себе, - если она говорит: как медленно он опускает руку. То есть деятельностный миг мухи во много раз больше моего. А в российском году - 6-7 месяцев...

Нам нужно учиться у мухи переживанию времени, учиться через поэзию, через напряжение души, через вхождение в высшую духовность гиперличности всей страны, всего общества. Тут надо еще и философу объяснить, что общество и государство - это антиподы, также как дух и душа - противники. Об этом есть целая книга у Людвига Клагеса.

Культура есть радость и источник энергии. Если сегодня профессиональный разговор, так почему же мы этого всего не слышали еще? Я надеюсь, что после того, что я сказал, все заговорят о любви. (Шум в зале.) Есть очень серьезная фраза у философа Данте. Он говорил, заканчивая свою "Божественную комедию": "L"amor che muove"l sole е gl"altri stelle" "Любовь, которая движет солнцем и другими звездами...". Вот в чем дело.

Так вот, эта любовь, которая есть любовь не вообще к экономике или к мошне, или даже к каким-то деньгам, за которые я могу купить то, что мне нужно. Сократ говорил: вот несут то, что мне не нужно. Да, специфика, которая есть у нашей ментальности, может быть раскодирована сегодня только при помощи культурных сил, весьма культурных, которые могут действительно спуститься по транспоральному руслу вниз, в историю этого народа, понять, что такое русскость, которая гибнет. Ведь мы ее удивительно сейчас дисперсировали, растранжирили.

Мы спрятались под колпаком так называемой российскости, мы забыли очень и очень многие вещи, которые без называния вслух теряют свою ценность со скоростью немыслимой. Превращается в прах то, что, может быть, самое ценное, уникальное для всего нашего Эгрегора, как говорят мистики, визионеры, для всего всеземного, всечеловеческого.

Но самое главное я хотел бы подчеркнуть: для того, чтобы строить экономику, нужно дать возможность людям почувствовать, что бытие, которое они оналичивают, то есть делают наличным, подлинным, существует совершенно независимо от политики и экономики. И при Клеоне, и при Перикле люди писали стихи, и если мы не забыли Перикла, то Клеона никто не помнит. В любую эпоху всегда существовала мысль, красота и так дальше. Так вот красота, - то, что я хотел бы сделать эпиграфом своего выступления, я еще раз повторю в конце, - это "не прихоть полубога", это насущный хлеб, это "хищный глазомер". Глазомер, который соединяет в себе при помощи некой тотальной диалектики, а не философии, именно диалектики, во-первых, какой-то интуитивный, если можно так выразиться, расчет бессознательного ума, - а Юнг употреблял такую пару слов, - и, во-вторых, то, что мы называем великой поэзией. Вот какая красота нас спасет.

Спасет ли красота мир?

1. «Красота спасет мир»

Это цитата из «Идиота». В контексте романа речь идет именно о силе внутренней красоты. В черновиках романа есть за­пись: «Мир красотой спасется. Два образчика красоты». Настасья Филлиповна, как образчик внешней, а Мышкин - внутренней.

В сюжете «Идиота», однако, мы находим опровержение этой цитаты: красота Настасьи Филипповны, как и чистота князя Мышкина, не делает жизнь других персонажей лучше и не предотвращает трагедию.

2. «Тварь ли я дрожащая или право имею»

Это фраза Раскольникова. Она - ключ к пониманию, зачем же он все-таки завалил старуху-процентщицу. Как бы он ни оправдывал себя благородными порывами и тяжелыми обстоятельствами, Сонечке Мармеладовой он признается, убил для себя. Проверить, относится он к разряду «Наполеонов» и «Магометов» или к разряду низшему.

3. «Свету ли провалиться, или мне чаю не пить»

Это часть монолога безымянного героя «Записок из подполья», который он произносит пе­ред проституткой, неожиданно пришедшей к нему домой. Фраза про чай зву­чит в качестве доказате­льства ничтожности и эгоистичности подпольного человека.

Чай в царской России был действительно дорогостоящим продуктом. В 1845 году в магазине китайских чаев купца Пискарева цены на фунт (0,45 кг) составляли от 5 до 6,5 рубля. Фунт первосортной говядины тогда же стоил 6-7 рублей.

4. «Если Бога нет, то все позволено»

Фантазия Достоевского на тему того, что будет делать человечество без Бога, показывает - ничего хорошего. Иван Карамазов поступается нравственными законами и допускает убийство отца. Не выдержав последствий, он сходит с ума. Позво­лив себе все, Иван не перестает верить в Бога - его теория не рабо­тает, даже сам себе он не смог ее доказать.

Фразу эту, кстати, в «Братьях Карамазовых» никто не произносит. Ее позже сконструируют из разных реплик литературные критики и читатели.

5. «Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»

Это цитата из дневниковой записи писателя, сделанной после известия о смерти его первой жены Марии. Они жили на тот момент в разных городах и мало общались. Смерть Марии Дмитриевны поразила его. Он тут же записал в дневнике свои мысли о любви и браке.

Суть их сводилась к тому, что человек слишком эгоистичен и не спо­собен возлюбить ближнего своего как самого себя. Поэтому все браки обречены на провал. Идеалом был только Христос (его изобразил Достоевский в герое Мышкина), а обычный человек - это скорее индивидуалист и эгоист Раскольников.



Похожие статьи
 
Категории