Павел владимирович засодимский перед потухшим камельком святочный рассказ. Засодимский павел владимирович

22.02.2019

Павел Владимирович Засодимский

Перед потухшим камельком

Перед потухшим камельком

«…Обыкновенно не перлы и адаманты кроются в тайниках человеческой души. Эти тайники по большей части представляют собой нечто вроде мусорных ям, и обнаружить перед светом их содержимое – мне по крайней мере – кажется несравненно позорнее и стыднее, чем показать людям свою телесную наготу…»

Павел Владимирович Засодимский

Перед потухшим камельком

Святочный рассказ

(Из воспоминаний одного моего знакомого)

В тот вечер я решительно был не в духе. Да как же!.. Святки на дворе, а я сижу дома один-одинехонек. Насморк, кашель, грудь заложило…

Я отворил дверь из кабинета в залу и с горя принялся шагать но комнатам взад и вперед. В свое время, то есть в десять часов, моя экономка Анна Ефимовна подала мне чай. А я, заложив руки за спину, продолжал шататься из угла в угол. Одиночество в тот вечер тяготило меня. Старый холостяк в будни не так сильно чувствует свое одиночество, как в свободное праздничное время. Хотелось бы душу отвести, поговорить с кем-нибудь откровенно. А тут, как назло, нездоровье заставило меня сидеть дома. Да и то сказать, с кем же я мог бы поговорить так, как мне хотелось? Ни родных у меня, ни друзей… знакомых, правда, много, пожалуй, хоть отбавляй… Но эти знакомые, эти партнеры-винтеры, – вовсе не то, что мне надо… Да и тех-то теперь нет под руками… Анна Ефимовна? Женщина очень почтенная, слов нет, точная, аккуратная, и за пятнадцать рублей в месяц превосходно ведет мое хозяйство, и служит мне верой и правдой, то есть – ворует по мелочам, в меру. Но о чем же разговаривать с ней? Выслушивать опять ее рассказ о том, как она жила в Царском Селе у старой генеральши Хреновой и чесала гребнем ее четырнадцать болонок?.. С ней можно пошутить, потолковать насчет обеда – и только… Без всякого аппетита выпил я стакан чаю, налил другой и ушел с ним в кабинет.

– Прикажете убирать? – немного погодя спросила Анна Ефимовна, показываясь в дверях.

– Да, я больше не буду пить! – ответил я ей. – Убирайте! И можете ложиться спать…

Я сам затопил камин, придвинул к нему круглый столик и поставил на него свой стакан с чаем и небольшой граненый графин с ямайским ромом настоящего елисеевского приготовления. Затем я потушил свечи на письменном столе, подкатил к камину кресло и удобно расположился в нем. Методически, не торопясь, я положил на стакан ложечку, опустил в нее кусок сахара и облил ромом. Синевато-бледный огонек забегал над стаканом, а я стал смотреть на него. Скоро огонек стал опадать, заметался, вспыхнул раз-другой и погас. Понемногу прихлебывая, пил я горячий напиток… В квартире было тихо; Анна Ефимовна, очевидно, уже отправилась спать. Допив стакан, я поставил его на стол, закурил сигару и, откинувшись на спинку кресла, стал смотреть в камин. Дрова разгорались, и порой, когда ветер задувал в трубу, из камина слегка припахивало горящей березовой корой. Этот знакомый запах напомнил мне мое далекое детство… Весело проводил я тогда святочные вечера.

В то время я жил в родном Михальцеве с отцом, с матерью, сестренкой Олей и с моей няней-баловницей, Максимовной. Для меня в саду устраивали гору, по вечерам зажигали елку… Мать, по-видимому, очень любила меня. Я помню, как она разглаживала мои русые кудри, как ласково гладила меня по голове и крепко целовала. Ее поцелуи, признаться, мне не особенно нравились; я гораздо охотнее целовался украдкой с горничными девчонками. Отец не раз собирался посечь меня за шалости, но мать всегда за меня заступалась. Я слышал однажды, как она нравоучительным тоном говорила отцу:

– Прошу тебя… оставь, пожалуйста! Ведь таким наказанием можно выбить из ребенка всякий стыд!

Конечно, я был очень благодарен за ее заступничество, – но только она совершенно напрасно сокрушалась за мое чувство стыда. Это чувство уж было утрачено. Я боялся только физической боли, но розги как позор нимало меня не смущали…

Все они – отец, мать, и сестренка, и няня – уже давно ушли туда, откуда никто не приходит… Михальцево куплено каким-то кулаком, и знакомые, милые липы уже давно срублены. Моя детская быль мохом поросла…

Потом мне припомнилось, как гимназистом, в нашем губернском захолустье, я ездил на святках с товарищами маскированным в знакомые дома; танцевали, шалили, кутерьмили. Но в то время как мои товарищи украдкой курили папиросы и самым невинным образом ухаживали за барышнями, я простирал свои виды уже далее простого ухаживанья. Приятели звали меня «удалым». Шумно и бурно прошли студенческие годы. Какие многолюдные, оживленные сборища бывали у нас в ту пору! Иной раз только рубль в кармане, а смеху, веселья, светлых надежд и мечтаний столько, что богачу и за миллион не купить… Впрочем, деньгами я никогда не участвовал в товарищеских кутежах. У меня – такое правило: денег напрасно не тратить… И эта ранняя зеленая юность уже давно отлетела и кажется мне теперь сном. Кудри мои развились, поредели, и на темени у меня блестит изрядная лысина.

Теперь, могу сказать, я – человек вполне обеспеченный. Из Царевококшайского железнодорожного правления я получаю (с наградами) около двух тысяч в год, да кое-что припрятано в банке. Кажется, можно бы жить и пользоваться благами мира сего. Но прежнего аппетита нет, вкуса нет. Ничто меня особенно не манит, не тянет меня никуда… Вот только разве еще «винт». Оставался у меня из родных один дядя, да и тот помер лет десять тому назад; дочь его вышла замуж за какого-то инженера и уехала с ним в Самарканд или за Самарканд, – бог ее знает. Впрочем, эту двоюродную сестру я почти не помню. Помню только, что все лицо ее, кажется, было в веснушках. Друзья, товарищи студенческих лет, все куда-то запропали, исчезли… Вот уж подлинно – «спрятаться так хорошо мы успели, что после друг друга найти не сумели». Иной дошел «до степеней известных», иной затонул в провинции, кое-кто умер, а две-три горячие головы попали даже в места довольно холодные.

Впрочем, один из моих университетских товарищей, Черемухин, долго шатался ко мне и иногда захаживал даже довольно часто. Он был замечательный образчик человеческой натуры, феномен в своем роде, словом – один из могикан шестидесятых годов. Он ужасно любил пофилософствовать и горячо рассуждал о мире всего мира, о бедных и богатых, о добре и зле – и пес его знает еще о чем. Это был человек крайне тупой и ограниченный. Один мой знакомый очень метко называл его «прямолинейным ослом». Черемухин не мог понимать самых простых вещей, не мог, например, сообразить того, что вчерашние понятия и разговоры сегодня могут уже наскучить, а завтра и окончательно выйти из моды. Этот мудрец, зимой щеголявший в летнем пальто и во все времена года ходивший в отрепанных штанах и мечтавший покрывать чужие крыши, когда его собственная протекала, наконец надоел мне до смерти со своими банальными рассуждениями о добре и зле и вечным приставаньем за деньгами. То дай ему «рублик», то два и каждый раз почти обязательно ставь перед ним водку. Налижется как стелька и лезет с мокрыми губами целоваться. Я сам – человек трезвый и пьяниц не выношу… Иной раз еще расплачется. «Ах, говорит, доля моя, доля! Где ты запропала?» А то вдруг страшным голосом примется распевать: «Свободы гордой вдохновенье, тебя не ведает народ…» Ну, просто устраивал у меня безобразие.

Кончилось тем, что я приказал Анне Ефимовне не принимать эту шушеру. После того он заходил ко мне несколько раз, и я слышал, как он однажды, спускаясь с лестницы, по-видимому чрезвычайно усталый, измученный, бормотал сквозь зубы: «Разжирел! Бедняка товарища не хочет знать… Чиновник!..» И с какой-то горечью он всегда произносил это слово! Что ему сделали чиновники, черт его знает!.. Он, очевидно, сердился и каждый раз так неистово дергал звонок, что заставлял меня вздрагивать, и мои несчастные нервы после того положительно расстраивались. В последний раз, уходя от двери не солоно хлебавши (дверь в моей квартире – постоянно на цепочке), он остановился на площадке, и я слышал, как он крикнул Анне Ефимовне: «Скажите вашему барину, что он – свинья! Он думает, что я к нему только за деньгами хожу или ради водки! Наплевать мне, говорит, на его водку! А целковые я ему возвращу… Мне поговорить с ним хотелось. Я ведь, говорит, прежде любил его, скотину!» Он, очевидно, в то время был чем-то сильно огорчен и взволнован, – но все-таки с его стороны было довольно бестактно таким тоном говорить обо мне с прислугой…

Вот уже лет шесть или семь я не вижу Черемухина. Жив ли он? Пресмыкается ли где-нибудь «в углу» и по-прежнему трактует о добре и зле? Или, может быть, уже успокоился и лежит теперь на каком-нибудь из петербургских кладбищ? Подчас был ужасно неприятный человек. Ну да бог с ним! Я зла не помню… А долгу – рублей десять – двенадцать – он мне все-таки не возвратил… В тот вечер одиночество до того тяготило меня, что, право, мне кажется, если бы явился Черемухин, я принял бы его и даже был бы ему рад. Я был бы, пожалуй, не прочь послушать его «завиральных» (либеральных) рассуждений о правде и кривде, о добре и зле и о всякой чепухе. Может быть, он опять попросил бы у меня «рублик» и уж наверное вылакал бы у меня весь ром. Ну, да это – не беда…

Странно! Вокруг меня – целый мир, все человечество, а я между тем чувствую себя отрезанным от мира, совсем одиноким, словно живу на каком-нибудь необитаемом острове. Да! именно так… Я живу на острове Личного Благополучия.

Березовые поленья в камине уже прогорали. Я засмотрелся на груду красных, горячих угольев и смотрел на них так долго, что глаза мои стали невольно смыкаться, и на меня напала дремота. Но я не спал, честное слово не спал… Я даже порой приоткрывал глаза и видел перед собой, как в тумане, ту же груду красных угольев…

Вдруг мне показалось, что кто-то подошел сзади к моему креслу… не подошел, а, осторожно, на цыпочках, тихо подкрался. Было мгновенье, когда мне даже почудилось, что кто-то наклонился надо мной, чье-то дыхание коснулось моей щеки, и этот кто-то, неслышно подкравшийся ко мне, нежно, чуть дотрогиваясь, провел рукой по моим волосам, как бы желая погладить, приласкать меня… Я не выдержал, раскрыл глаза и, круто повернувшись в кресле, оглянулся назад. Это движение мне стоило больших усилий: мне ужасно не хотелось оглядываться; мне было очень трудно повернуть голову. Так во сне иногда бывает трудно пошевелить рукой или ногой, хотя – по ходу сна – ясно сознаешь, что от этих движений зависит вопрос о жизни и смерти…

Я от природы – не трус.

Но тут, перед камином, в этот несчастный святочный вечер, куда вдруг девалось все мое мужество!.. С усилием оглянувшись назад, я увидал за креслами довольно высокую, белую, призрачную фигуру. И этот призрак не то с укором, не то с сожалением тихо покачивал головой. Так по крайней мере мне почудилось одно мгновенье. В действительности, разумеется, не было никакого призрака. Людям в здравом рассудке – таким, как я, привидения не являются. А дело было очень просто… Из залы, где горела лампа, свет полосой проникал в кабинет через отворенную дверь и падал на белую тюлевую занавесь у окна. Моя комната была погружена в полусумрак, и оттого белая занавесь, ярко озаренная, слишком рельефно выступала в окружающей ее темноте в могла на одно мгновение превосходно разыграть роль призрака… Сердце мое все-таки сильно билось, как будто я в самом деле пережил какую-нибудь действительную опасность; руки мои похолодели, и по спине пробежал какой-то неприятный озноб. Для того чтобы подобной истории не повторялось, чтобы опять не сделаться игрушкой своего собственного воображения, я встал, зажег свечи на письменном столе и, прикрыв их зеленым абажуром, возвратился к камину.

Пошевелив щипцами горячие уголья, я поудобнее уселся в кресле и постарался думать о деловых предметах – о движении по службе, о гадательной возможности выиграть двести тысяч, о дешевизне шерстяной материи, подаренной мною Анне Ефимовне на Рождество, и тому подобном. Но я опять загляделся на уголья, и опять эти несносные воспоминания полезли в голову. И откуда они берутся, прах их знает! целые годы лежат где-то там, под спудом, а тут вдруг откуда ни возьмись и начнут выплывать…

И живо-живо, вот точно на картине, представился мне тот святочный вечер, когда я впервые встретился с нею… Я был в одном знакомом семействе; танцевали, только что кончили кадриль. Был уже час двенадцатый… Вдруг послышался звонок. Колокольчик чуть дрогнул, но в тишине, последовавшей за танцами, его слабый, дребезжащий звук явственно раздался в комнате. Запоздалый гость…

В залу вошла очень молоденькая барышня, лет семнадцати, высокая, стройная и с чудесными белокурыми волосами, Елена Александровна Неведова!.. Когда меня представили этой прелестной незнакомке, я крепко пожал ей руку, с удовольствием оглядев ее всю с ног до головы. Большие голубые глаза, весело смеючись, прямо и доверчиво посмотрели на меня. Спору нет, всегда скажу: хорошие, красивые глаза. Но я почему-то никогда не мог открыто, пристально смотреть в эти глаза. Слишком уж детски-невинны, слишком как-то ясны и чисты были они… Когда мои глаза встречались с этими голубыми детски-простодушными глазами, мне сдуру казалось, что они каким-то чудом могут увидать все то, что скрывается на дне моей души…

Обыкновенно не перлы и адаманты кроются в тайниках человеческой души. Эти тайники по большей части представляют собой нечто вроде мусорных ям, и обнаружить перед светом их содержимое – мне по крайней мере – кажется несравненно позорнее и стыднее, чем показать людям свою телесную наготу…

Помню: в ту минуту, как я пожимал ей руку, свежим, студеным воздухом и запахом фиалок повеяло на меня от ее платья, от рук, от ее разгоревшихся на морозе щек, от ее роскошных белокурых волос… Я танцевал с ней и потом, разговаривая, довольно долго ходил с ней по зале. Она была ни слишком полна, ни худощава, а именно такова, какою, по моему мнению, должна быть «здоровая» девушка в ее лета… Высокие стройные мягкие женщины были всегда в моем вкусе. С женщиной полной и небольшого роста я еще могу мириться, но женщин субтильных, подобных скелетам, представляющих собой ходячие «кости да тряпки», не выношу. Женщин вроде моей новой знакомки я звал «аппетитными», но аппетитнее Елены Александровны я еще не встречал девушек. Понятно, мне было очень приятно созерцать ее прекрасно развитые, девственные формы, и я с нескрываемым восторгом, на правах кавалера, смотрел на ее щеки, залитые горячим румянцем, румянцем юности и здоровья. Мне в то время было около тридцати лет, и мне показалось, что я произвел на нее также приятное впечатление… Нянька Максимовна недаром звала меня «красавчиком»; зеркало подтверждало справедливость ее приговора.

Двадцать лет прошло после того, а я и теперь помню Неведову такою, как увидал ее в тот святочный вечер. На ней было простенькое серое платье; на груди, на тонкой золотой цепочке, блестел золотой крестик с черной эмалью, усыпанный мелкими бриллиантами, ее единственное ценное украшение (вероятно, купленное по случаю), на голове голубая лента (копеек по тридцать аршин, не дороже). Конечно, я скоро сообразил, что девочка соблазнительно красива, что поближе познакомиться с ней очень лестно, но, ясное дело, в жены для меня эта красавица не годилась. Ценз не вышел… Я в тот же вечер уже все разузнал о ней.

Елена Александровна была сирота, дочь какого-то несчастного сорокарублевого чиновника, жила с матерью да с маленьким братом и давала уроки, бегая с Торговой улицы на Васильевский остров и куда-то к Таврическому саду. Дело знакомое… Благородная бедность… Идиллия в разбитом горшке!.. Иные женщины в дырявых платьишках, я знаю, чрезвычайно любят гордиться своими добродетелями. Все это старые истории, давным-давно заезженные, общие фразы!

Я стал часто встречаться с ней у знакомых и все больше и больше влюблялся. Наконец, как водится, я начал заговаривать с Неведовой о «чувствах», но, как назло, то «чувство», которое меня всего более интересовало, которое всего пуще мне хотелось расшевелить в ней, не подавало и признака жизни; оно или еще спало, или оставалось в полудремоте. Но по всем моим предположениям, в такой вполне развитой, здоровой девушке «чувство» должно было спать очень легким, чутким полусном, и пробудить его, мне казалось, не особенно трудно.

Елена Александровна слушала, слушала мои рассуждения о «чувствах» и вдруг однажды огорошила меня совершенно неожиданным замечанием.

– Что это, Алексей Петрович, вы все о любви… Как это скучно! Разве же нельзя поговорить о чем-нибудь другом! – с оттенком легкой досады и нетерпения сказала она мне.

«А! так вот оно что… – подумал я. – Надо, значит, с серьезных разговоров с тобой начинать!.. Ладно».

В ту пору очень многие находили нужным толковать и писать о женской равноправности, об общем благе, о гражданской скорби и тому подобном. Я, признаться, никогда особенно не вникал в эти вещи: мне до них не было никакого дела. Что мне Гекуба?.. Ну, а теперь поневоле пришлось почитывать тот или другой журнал и разные «передовые книжки». До того времени я читал только свою газету, правленские отчеты да «Стрекозу»… После такого чтения, натурально, мне показалось слишком тягостно приниматься за книги и журналы.

Зеваешь, бывало… скучища дьявольская! Иная статья написана так, что ее два раза надо было прочитать, чтобы сообразить, о чем идет дело, и потом быть в состоянии рассуждать о ней с Еленой Александровной. А возьмешь, бывало, иную «хорошую» переводную книжку, так еще и того тошнее: точно по болоту бродишь, то на пень наскочишь, то за кочку запнешься, то увязнешь чуть не по уши в какой-нибудь философской трясине… Но зато я добился своего: Елена Александровна стала внимательно слушать меня и гораздо лучше ко мне относиться…

Иногда вечером я провожал ее до дому. С Надеждинской до Коломны – не близкий путь. Иной раз мы ходили пешком, а в дурную погоду я иногда с полдороги брал извозчика. Двугривенные и пятиалтынные так и летели. А двугривенных да пятиалтынных в ту пору у меня было еще не особенно много… Но что же прикажете делать! Влюбился!.. Влюбился… и бегал я за своей красавицей, поистине сказать, как мартовский кот. Тоска бывала ужасная… Толкуешь о политике, о разных общественных вопросах, о рабочих союзах, о стачках, о всякой белиберде, а у самого страсть так и клокочет… Иной раз просто доходил до бешенства. Наконец, по некоторым признакам, я стал замечать, что и в юной красавице кровь заиграла… Иногда, сидя со мной наедине, она вдруг вся вспыхивала, голос ее становился нежнее; она чаще взглядывала на меня украдкой, и взгляд ее становился как-то мягче, приветливее.

(Из воспоминаний одного моего знакомого)

В тот вечер я решительно был не в духе. Да как же!.. Святки на дворе, а я сижу дома один-одинехонек. Насморк, кашель, грудь заложило…

Я отворил дверь из кабинета в залу и с горя принялся шагать но комнатам взад и вперед. В свое время, то есть в десять часов, моя экономка Анна Ефимовна подала мне чай. А я, заложив руки за спину, продолжал шататься из угла в угол. Одиночество в тот вечер тяготило меня. Старый холостяк в будни не так сильно чувствует свое одиночество, как в свободное праздничное время. Хотелось бы душу отвести, поговорить с кем-нибудь откровенно. А тут, как назло, нездоровье заставило меня сидеть дома. Да и то сказать, с кем же я мог бы поговорить так, как мне хотелось? Ни родных у меня, ни друзей… знакомых, правда, много, пожалуй, хоть отбавляй… Но эти знакомые, эти партнеры-винтеры, - вовсе не то, что мне надо… Да и тех-то теперь нет под руками… Анна Ефимовна? Женщина очень почтенная, слов нет, точная, аккуратная, и за пятнадцать рублей в месяц превосходно ведет мое хозяйство, и служит мне верой и правдой, то есть - ворует по мелочам, в меру. Но о чем же разговаривать с ней? Выслушивать опять ее рассказ о том, как она жила в Царском Селе у старой генеральши Хреновой и чесала гребнем ее четырнадцать болонок?.. С ней можно пошутить, потолковать насчет обеда - и только… Без всякого аппетита выпил я стакан чаю, налил другой и ушел с ним в кабинет.

Прикажете убирать? - немного погодя спросила Анна Ефимовна, показываясь в дверях.

Да, я больше не буду пить! - ответил я ей. - Убирайте! И можете ложиться спать…

Я сам затопил камин, придвинул к нему круглый столик и поставил на него свой стакан с чаем и небольшой граненый графин с ямайским ромом настоящего елисеевского приготовления. Затем я потушил свечи на письменном столе, подкатил к камину кресло и удобно расположился в нем. Методически, не торопясь, я положил на стакан ложечку, опустил в нее кусок сахара и облил ромом. Синевато-бледный огонек забегал над стаканом, а я стал смотреть на него. Скоро огонек стал опадать, заметался, вспыхнул раз-другой и погас. Понемногу прихлебывая, пил я горячий напиток… В квартире было тихо; Анна Ефимовна, очевидно, уже отправилась спать. Допив стакан, я поставил его на стол, закурил сигару и, откинувшись на спинку кресла, стал смотреть в камин. Дрова разгорались, и порой, когда ветер задувал в трубу, из камина слегка припахивало горящей березовой корой. Этот знакомый запах напомнил мне мое далекое детство… Весело проводил я тогда святочные вечера.

В то время я жил в родном Михальцеве с отцом, с матерью, сестренкой Олей и с моей няней-баловницей, Максимовной. Для меня в саду устраивали гору, по вечерам зажигали елку… Мать, по-видимому, очень любила меня. Я помню, как она разглаживала мои русые кудри, как ласково гладила меня по голове и крепко целовала. Ее поцелуи, признаться, мне не особенно нравились; я гораздо охотнее целовался украдкой с горничными девчонками. Отец не раз собирался посечь меня за шалости, но мать всегда за меня заступалась. Я слышал однажды, как она нравоучительным тоном говорила отцу:

Прошу тебя… оставь, пожалуйста! Ведь таким наказанием можно выбить из ребенка всякий стыд!

Конечно, я был очень благодарен за ее заступничество, - но только она совершенно напрасно сокрушалась за мое чувство стыда. Это чувство уж было утрачено. Я боялся только физической боли, но розги как позор нимало меня не смущали…

Все они - отец, мать, и сестренка, и няня - уже давно ушли туда, откуда никто не приходит… Михальцево куплено каким-то кулаком, и знакомые, милые липы уже давно срублены. Моя детская быль мохом поросла…

Потом мне припомнилось, как гимназистом, в нашем губернском захолустье, я ездил на святках с товарищами маскированным в знакомые дома; танцевали, шалили, кутерьмили. Но в то время как мои товарищи украдкой курили папиросы и самым невинным образом ухаживали за барышнями, я простирал свои виды уже далее простого ухаживанья. Приятели звали меня «удалым». Шумно и бурно прошли студенческие годы. Какие многолюдные, оживленные сборища бывали у нас в ту пору! Иной раз только рубль в кармане, а смеху, веселья, светлых надежд и мечтаний столько, что богачу и за миллион не купить… Впрочем, деньгами я никогда не участвовал в товарищеских кутежах. У меня - такое правило: денег напрасно не тратить… И эта ранняя зеленая юность уже давно отлетела и кажется мне теперь сном. Кудри мои развились, поредели, и на темени у меня блестит изрядная лысина.

Теперь, могу сказать, я - человек вполне обеспеченный. Из Царевококшайского железнодорожного правления я получаю (с наградами) около двух тысяч в год, да кое-что припрятано в банке. Кажется, можно бы жить и пользоваться благами мира сего. Но прежнего аппетита нет, вкуса нет. Ничто меня особенно не манит, не тянет меня никуда… Вот только разве еще «винт». Оставался у меня из родных один дядя, да и тот помер лет десять тому назад; дочь его вышла замуж за какого-то инженера и уехала с ним в Самарканд или за Самарканд, - бог ее знает. Впрочем, эту двоюродную сестру я почти не помню. Помню только, что все лицо ее, кажется, было в веснушках. Друзья, товарищи студенческих лет, все куда-то запропали, исчезли… Вот уж подлинно - «спрятаться так хорошо мы успели, что после друг друга найти не сумели». Иной дошел «до степеней известных», иной затонул в провинции, кое-кто умер, а две-три горячие головы попали даже в места довольно холодные.

Впрочем, один из моих университетских товарищей, Черемухин, долго шатался ко мне и иногда захаживал даже довольно часто. Он был замечательный образчик человеческой натуры, феномен в своем роде, словом - один из могикан шестидесятых годов. Он ужасно любил пофилософствовать и горячо рассуждал о мире всего мира, о бедных и богатых, о добре и зле - и пес его знает еще о чем. Это был человек крайне тупой и ограниченный. Один мой знакомый очень метко называл его «прямолинейным ослом». Черемухин не мог понимать самых простых вещей, не мог, например, сообразить того, что вчерашние понятия и разговоры сегодня могут уже наскучить, а завтра и окончательно выйти из моды. Этот мудрец, зимой щеголявший в летнем пальто и во все времена года ходивший в отрепанных штанах и мечтавший покрывать чужие крыши, когда его собственная протекала, наконец надоел мне до смерти со своими банальными рассуждениями о добре и зле и вечным приставаньем за деньгами. То дай ему «рублик», то два и каждый раз почти обязательно ставь перед ним водку. Налижется как стелька и лезет с мокрыми губами целоваться. Я сам - человек трезвый и пьяниц не выношу… Иной раз еще расплачется. «Ах, говорит, доля моя, доля! Где ты запропала?» А то вдруг страшным голосом примется распевать: «Свободы гордой вдохновенье, тебя не ведает народ…» Ну, просто устраивал у меня безобразие.

Кончилось тем, что я приказал Анне Ефимовне не принимать эту шушеру. После того он заходил ко мне несколько раз, и я слышал, как он однажды, спускаясь с лестницы, по-видимому чрезвычайно усталый, измученный, бормотал сквозь зубы: «Разжирел! Бедняка товарища не хочет знать… Чиновник!..» И с какой-то горечью он всегда произносил это слово! Что ему сделали чиновники, черт его знает!.. Он, очевидно, сердился и каждый раз так неистово дергал звонок, что заставлял меня вздрагивать, и мои несчастные нервы после того положительно расстраивались. В последний раз, уходя от двери не солоно хлебавши (дверь в моей квартире - постоянно на цепочке), он остановился на площадке, и я слышал, как он крикнул Анне Ефимовне: «Скажите вашему барину, что он - свинья! Он думает, что я к нему только за деньгами хожу или ради водки! Наплевать мне, говорит, на его водку! А целковые я ему возвращу… Мне поговорить с ним хотелось. Я ведь, говорит, прежде любил его, скотину!» Он, очевидно, в то время был чем-то сильно огорчен и взволнован, - но все-таки с его стороны было довольно бестактно таким тоном говорить обо мне с прислугой…


Павел Владимирович Засодимский Перед потухшим камельком Святочный рассказ

(Из воспоминаний одного моего знакомого)

В тот вечер я решительно был не в духе. Да как же!.. Святки на дворе, а я сижу дома один-одинехонек. Насморк, кашель, грудь заложило…

Я отворил дверь из кабинета в залу и с горя принялся шагать но комнатам взад и вперед. В свое время, то есть в десять часов, моя экономка Анна Ефимовна подала мне чай. А я, заложив руки за спину, продолжал шататься из угла в угол. Одиночество в тот вечер тяготило меня. Старый холостяк в будни не так сильно чувствует свое одиночество, как в свободное праздничное время. Хотелось бы душу отвести, поговорить с кем-нибудь откровенно. А тут, как назло, нездоровье заставило меня сидеть дома. Да и то сказать, с кем же я мог бы поговорить так, как мне хотелось? Ни родных у меня, ни друзей… знакомых, правда, много, пожалуй, хоть отбавляй… Но эти знакомые, эти партнеры-винтеры, – вовсе не то, что мне надо… Да и тех-то теперь нет под руками… Анна Ефимовна? Женщина очень почтенная, слов нет, точная, аккуратная, и за пятнадцать рублей в месяц превосходно ведет мое хозяйство, и служит мне верой и правдой, то есть – ворует по мелочам, в меру. Но о чем же разговаривать с ней? Выслушивать опять ее рассказ о том, как она жила в Царском Селе у старой генеральши Хреновой и чесала гребнем ее четырнадцать болонок?.. С ней можно пошутить, потолковать насчет обеда – и только… Без всякого аппетита выпил я стакан чаю, налил другой и ушел с ним в кабинет.

– Прикажете убирать? – немного погодя спросила Анна Ефимовна, показываясь в дверях.

– Да, я больше не буду пить! – ответил я ей. – Убирайте! И можете ложиться спать…

Я сам затопил камин, придвинул к нему круглый столик и поставил на него свой стакан с чаем и небольшой граненый графин с ямайским ромом настоящего елисеевского приготовления. Затем я потушил свечи на письменном столе, подкатил к камину кресло и удобно расположился в нем. Методически, не торопясь, я положил на стакан ложечку, опустил в нее кусок сахара и облил ромом. Синевато-бледный огонек забегал над стаканом, а я стал смотреть на него. Скоро огонек стал опадать, заметался, вспыхнул раз-другой и погас. Понемногу прихлебывая, пил я горячий напиток… В квартире было тихо; Анна Ефимовна, очевидно, уже отправилась спать. Допив стакан, я поставил его на стол, закурил сигару и, откинувшись на спинку кресла, стал смотреть в камин. Дрова разгорались, и порой, когда ветер задувал в трубу, из камина слегка припахивало горящей березовой корой. Этот знакомый запах напомнил мне мое далекое детство… Весело проводил я тогда святочные вечера.

В то время я жил в родном Михальцеве с отцом, с матерью, сестренкой Олей и с моей няней-баловницей, Максимовной. Для меня в саду устраивали гору, по вечерам зажигали елку… Мать, по-видимому, очень любила меня. Я помню, как она разглаживала мои русые кудри, как ласково гладила меня по голове и крепко целовала. Ее поцелуи, признаться, мне не особенно нравились; я гораздо охотнее целовался украдкой с горничными девчонками. Отец не раз собирался посечь меня за шалости, но мать всегда за меня заступалась. Я слышал однажды, как она нравоучительным тоном говорила отцу:

– Прошу тебя… оставь, пожалуйста! Ведь таким наказанием можно выбить из ребенка всякий стыд!

Конечно, я был очень благодарен за ее заступничество, – но только она совершенно напрасно сокрушалась за мое чувство стыда. Это чувство уж было утрачено. Я боялся только физической боли, но розги как позор нимало меня не смущали…

Все они – отец, мать, и сестренка, и няня – уже давно ушли туда, откуда никто не приходит… Михальцево куплено каким-то кулаком, и знакомые, милые липы уже давно срублены. Моя детская быль мохом поросла…

Потом мне припомнилось, как гимназистом, в нашем губернском захолустье, я ездил на святках с товарищами маскированным в знакомые дома; танцевали, шалили, кутерьмили. Но в то время как мои товарищи украдкой курили папиросы и самым невинным образом ухаживали за барышнями, я простирал свои виды уже далее простого ухаживанья. Приятели звали меня «удалым». Шумно и бурно прошли студенческие годы. Какие многолюдные, оживленные сборища бывали у нас в ту пору! Иной раз только рубль в кармане, а смеху, веселья, светлых надежд и мечтаний столько, что богачу и за миллион не купить… Впрочем, деньгами я никогда не участвовал в товарищеских кутежах. У меня – такое правило: денег напрасно не тратить… И эта ранняя зеленая юность уже давно отлетела и кажется мне теперь сном. Кудри мои развились, поредели, и на темени у меня блестит изрядная лысина.

Теперь, могу сказать, я – человек вполне обеспеченный. Из Царевококшайского железнодорожного правления я получаю (с наградами) около двух тысяч в год, да кое-что припрятано в банке. Кажется, можно бы жить и пользоваться благами мира сего. Но прежнего аппетита нет, вкуса нет. Ничто меня особенно не манит, не тянет меня никуда… Вот только разве еще «винт». Оставался у меня из родных один дядя, да и тот помер лет десять тому назад; дочь его вышла замуж за какого-то инженера и уехала с ним в Самарканд или за Самарканд, – бог ее знает. Впрочем, эту двоюродную сестру я почти не помню. Помню только, что все лицо ее, кажется, было в веснушках. Друзья, товарищи студенческих лет, все куда-то запропали, исчезли… Вот уж подлинно – «спрятаться так хорошо мы успели, что после друг друга найти не сумели». Иной дошел «до степеней известных», иной затонул в провинции, кое-кто умер, а две-три горячие головы попали даже в места довольно холодные.

(1 (13), по другим сведениям 4 (16). 11. 1843, – 4 (17).05.1912)

Служитель правды и добра

Наверное, нет такого вологжанина, который не слышал бы фамилии Засодимский. Она появляется время от времени на страницах местной периодической печати, в городе есть улица Засодимского – небольшая по протяженности, зато расположенная почти в самом центре, между парком ВРЗ и Ильинской церковью, памятником архитектуры XVII века. Да и сама фамилия эта созвучна привычным жителю Вологодчины названиям: За-содимский – живущий за речкой Содимой (или, в более привычном современном написании, Содемой). Одна речка с таким названием течет в черте города Вологды, на другой, при впадении ее в Сухону, стоит город Кадников. Правда, «быть на слуху» еще не значит «осознанно восприниматься». Далеко не каждый вологжанин хорошо представляет, кто такой Павел Владимирович Засодимский, чем он примечателен и почему заслуживает уважения потомков. Между тем право пусть на негромкую, но добрую славу этот человек, несомненно, заслуживает. У вологжан особенно, потому что его жизнь тесно связана с Вологодским краем.

Мать Павла Засодимского принадлежала к старинному роду вологодских дворян Засецких, владевших подгородными имениями Фоминское (ныне Молочное), Новое и Чичулино. Дед писателя по отцовской линии был сыном бедного сельского дьячка из-под Кадникова. Снедаемый жаждой познания, он по собственному почину отправился в Москву, окончил Славяно-греко-латинскую академию, слушал лекции в Московском университете; вернувшись на родину, преподавал в Вологодской семинарии, служил на чиновничьем поприще, удостоился звания именитого гражданина и получил право на потомственное дворянство. По мнению П. В. Засодимского, склонность к писательству он унаследовал именно от деда, увлеченно предававшегося литературным занятиям.

Родился писатель в 1843 году в Великом Устюге. Детство его прошло в Никольске, где служил отец, и в имении матери Миролюбово, находящемся в 400 верстах от Никольска. Получив хорошее домашнее образование, он окончил Вологодскую гимназию, начал учиться в Санкт-Петербургском университете, но вынужден был оставить его, потому что обедневшая дворянская семья не имела средств для содержания сына-студента. Начались годы лишений и скитаний по России. В поисках заработка постепенно определился основной род занятий Засодимского – литературная работа. Сотрудничал писатель главным образом с журналами демократической ориентации: «Дело», «Отечественные записки», «Слово», «Русское богатство», что определяло круг его знакомств, а порой приводило и к преследованиям со стороны властей. Засодимский не порывал связи с родным краем и, когда появлялась возможность, бывал в Вологде, обычно весной или летом. В 1878 году он путешествовал по Зырянскому краю, входившему тогда в состав Вологодской губернии, по собранным в этой поездке материалам написал цикл очерков «Лесное царство». Лето 1879 года Засодимский проводит в имении Горка близ Кадникова, принадлежащем его родственнице Е. П. Даниловой. Впоследствии он бывает здесь неоднократно, используя несуетливый усадебный быт для напряженного литературного труда. В начале 1890-х годов Вологодская губерния становится местом ссылки Засодимского. После возвращения из нее в Петербург писатель у себя на родине больше не бывает. Последние годы его жизни прошли в Новгородской губернии. Там он и умер в 1912 году. Его могила находится в селе Опеченский Посад, у стен церкви Успения Пресвятой Богородицы.

Что же касается личностных качеств писателя, то они выразительно описаны одним из его младших современников.

5 мая 1913 года в газете «Вологодский листок» появилось стихотворение «Памяти П. В. Засодимского», приуроченное к годовщине со дня смерти писателя-земляка. Его автором был известный в Вологде журналист и поэт Михаил Швецов. Стихотворение не совсем свободно от гражданской риторики, но в нем нетрудно уловить и биение живого чувства. Несмотря на то что в подобного рода стихах идеализация – закономерный художественный прием, здесь нет незаслуженных похвал. Литературный портрет Засодимского, написанный Швецовым, соответствует истине.

Я только в жизнь еще вступал,

Когда с писателем маститым,

Борцом за светлый идеал,

Не шедшим по тропам избитым,

На краткий миг мой путь совпал.

Был ласков взгляд лазурных глаз,

Чуть потускневших от страданий,

И без надуманных прикрас

Горел и теплился рассказ

Из добровольческих скитаний.

Он молод был в великий год,

Когда раскованный народ

Из клети, темной и убогой,

И власть, нашедшая оплот,

Шли на восток одной дорогой.

И если сверстников влекло

К пригоркам жизненной удачи,

То, одаренный их богаче,

Иные ставил он задачи

И юношей ушел в село.

И чист кристалл его души,

Служившей преданно отчизне,

И долго зревшие в тиши

Его созданья хороши

Наивной искренностью жизни.

Служитель правды и добра

Не знал насилью оправданий,

Был глух для звона серебра

И чужд фальшивящих исканий

Фигляров мысли и пера.

Познакомились они, вероятно, во второй половине 1891-го или в 1892 году, когда Засодимский отбывал ссылку в Вологодской губернии за речь, произнесенную на похоронах Н. В. Шелгунова, публициста и литературного критика революционно-демократического толка. Гимназисту Швецову тогда было 16-17 лет, Засодимский вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу и действительно имел репутацию маститого литератора как автор злободневных по проблематике романов, повестей, рассказов и очерков, сотрудник толстых столичных журналов.

«Борьба за светлый идеал» была программной установкой и жизни, и творчества Засодимского. В предисловии к двухтомному собранию своих сочинений, вышедшему в 1895 году, он так объяснил многолетнюю приверженность литературному труду: «Я писал потому, что всегда был убежден и теперь убежден в том, что я по мере моих сил исполняю известную часть общей работы, забрасывая в душу читателя добрые чувства и мысли: любовь к ближнему, отвращение к злу, к насилию и сострадание к несчастью…» В правдивости этих слов нетрудно убедиться, читая произведения, написанные Засодимским. Они могут дать повод для критики с литературной точки зрения, но чистота авторских помыслов сомнений не вызывает, их писал нравственно здоровый человек.

Примечательно, что «общая работа», о которой говорит Засодимский, не ограничивалась для него писательским словом. В конце 1872 года он учительствовал в селе Большие Меглецы Новгородской губернии. Летом 1891 года, только прибыв в Вологду на правах ссыльного, сразу же приступил к сбору средств в помощь голодающим. А живя в Петербурге, из года в год устраивал на своей квартире для детей «из подвалов» рождественские елки – с угощением, подарками, играми. Его трепетная забота о детских душах нашла отражение и в литературном творчестве. Засодимский – один из наиболее известных детских писателей своего времени, автор неоднократно издававшихся сборников «Задушевные рассказы» и «В зимние сумерки».

Действительно ли Засодимский, как утверждает Михаил Швецов, не шел «по тропам избитым»? На этот вопрос трудно дать однозначный ответ. Первопроходцем в литературе или в практической деятельности на благо общества его трудно назвать. В жизни и творчестве писателя отчетливо проявились тенденции, характерные для России второй половины XIX века. У него было несомненное, но скромное писательское дарование, не отмеченное печатью неповторимости, оригинальности. Он был не столько художником-творцом, сколько литератором-тружеником. Наиболее естественно его талант воплощался в социально-бытовой прозе с отчетливо выраженными публицистическими, обличительными установками. Примером тому служат его романы «Хроника села Смурина», «По градам и весям», «Грех», повести «Волчиха», «Темные силы», «Пропал человек». В них изображается разрушительное вторжение буржуазных отношений в жизнь патриархальной деревни, быт городских низов, трагические судьбы одиночек, желающих жить «по душе».

И проблематика произведений Засодимского, и литературные формы, в которых она воплощалась, несли на себе печать не только свободного творческого выбора, но и велений времени. Как писатель Засодимский сформировался в пореформенную эпоху, когда «великая цепь», распавшись, ударила «одним концом по барину, другим по мужику». Инициировавшее реформы правительство и «раскованный народ» недолго «шли одной дорогой». Более того, их совместное шествование по этой дороге очень скоро обнаружило свою иллюзорность. Тогда и началось «хождение в народ» дворянской и разночинской интеллигенции, испытывавшей чувство «вины» перед обездоленными трудовыми массами. Ее увлекала идея «крестьянского социализма». Она, эта интеллигенция, пыталась дать народу то, чего не могли и не хотели дать власти предержащие. Засодимский в этом общественном движении участие принимал, народнические воззрения во многом разделял, в народнических изданиях сотрудничал, в «добровольческих скитаниях по градам и весям» провел не один месяц, но народником в полном смысле так и не стал. Он относился к тому типу деятелей, которые твердо следуют своим убеждениям, не поступаясь ими во имя отвлеченных целей, групповых интересов, тактических соображений и личных выгод. «Пригорки жизненной удачи», «звон серебра» и «фальшивящие искания фигляров мысли и пера» – все это не имело в глазах Засодимкого цены. Убеждения его базировались не на политических или экономических теориях. В них главное место занимали деятельное человеколюбие, стремление к добру и нравственному благополучию вопреки сиюминутным выгодам и далеким перспективам, сколь многообещающими бы они ни были. Вот эту стойкость личности перед лицом идейных, социальных, литературных соблазнов и имел, вероятно, в виду Михаил Швецов, когда писал о нежелании Засодимского следовать «по тропам избитым».

Есть такое понятие – светлый человек. Павлу Владимировичу Засодимскому оно подходит как нельзя более.

Сергей Баранов, к.ф.н., профессор

Электронный ресурс , посвященный П. В. Засодимскому, на сайте ВОУНБ.

Плюсануть

"ТЕРЕХИН СОН"

Святочный рассказ

Терентий только что отужинал. Он сидел, молча, и задумчиво смотрел, как жена убирала со стола и сметала с него хлебные крошки.

А надо быть, завтра придется за хлебом к Кузьмичу идти,- проговорил он, почесывая затылок.

Да как же... знамо, придется! - отозвалась Марина.- Муки нисколечко нету... хошь бы тебе горсточка осталась... Вся в квашню ушла вчерась.

Ну, уж и Кузьмич!.. А-ах! - продолжал Терентий, потряхивая головой.- Ужо сдерет он с нас... Без соли солоно станет... Высчитает...

В этакой голодный год людям - горе, а им, каторжным, раздольице, вишь! Поди, мошну-то набьет... Невпроворот... Леший толстопузый!

Набьет! Как не набить...- решительно поддакнул Тереха и замолчал.

Жена ушла за перегородку и шибко застучала там кринками.

Вот разве от начальства из управы пособие выйдет1,- немного погодя, как бы в утешение себе заговорил Тереха.- Сказывают: будто, выйдет... Вон Васька Хорек говорит: сам онамедиись в городе, на базаре, слышал...

Дожидайся! - проворчала Марина из-за перегородки.- До той-то поры еще десять раз помрешь...

Опять молчание.

В светце горела лучина, слегка потрескивая и роняя искры на щелеватый пол. Красноватый, брезжущий свет расходился по избе; видны были закоптелые бревенчатые стены, большая закоптелая печь, полати и свесившийся с них край обтерханного овчинного полушубка. Мороз затейливо разрисовал белыми, льдистыми узорами маленькое оконце... Худой и жалкий рыжий кот сидел на лавке и тихо мурлыкал. Явственно было слышно, как на улице заскрипели полозья: знать, проехал кто-нибудь. Терентий наклонился к окну и поглядел в него через просветы, оставшиеся на стеклах кое-где между льдистыми узорами.

Вызвездило...- промолвил он.- Видно, опять мороз закрутит...

И студено же стало у нас нонче в избе! - отозвалась жена, все еще продолжая рыться за перегородкой.- Пряла вечор, так ноженьки просто застыли - не приведи бог! Маёта!.. Как зачнуть ныть - моченьки нет... С полу-то уж больно несет.

Как не нести! -согласился Тереха.- Вон ведь в углах-то - промерзает... Старое строенье! Известно...

И опять замолчали. Тихо в избе. Только рыжий кот тянет свое однообразное, бесконечное "мры", "мры". И вправду - в избе холодно. Припахивает дымом от лучины.

Полно возиться-то, будет... спать пора! Петухи, гляди, скоро уж вдругорядь запоют,- проговорил Тереха, позевывая, и изо рта у него повалил белый пар.

Так чего ж! Спать, так спи! - сказала Марина.- А я сейчас...

Тереха забрался на полати и, зевая и потягиваясь, развалился на них, положив руки под голову. Скоро и жена, погасив лучину, залезла на печь. Еще несколько минут слышно было, как она, позевывая и тяжело вздыхая, проговорила:

О, господи... пресвятая богородица... спаси и помилуй! О-ох, согрешили, грешные... А-а-ах!..

Позевали, повздыхали, и оба скоро заснули...

Может быть, не всякий читатель знает, что в России есть Обнищаловская волость, а в той волости есть деревня Сидорове, Сидоровы Козы - тож. Деревня подлинно существует... Жил-был в ней и наш Терентий Гуляк. В точности неизвестно, откуда произошло такое его прозвище, хотя всем хорошо известно, что ни Тереха, ни отец его, ни дед не гуляли больше прочих сидоровских мужиков. Впрочем, Тереха не такой великий человек, чтобы стоило заниматься его родословной...

Всю жизнь жил Тереха, перебиваясь кое-как, из кулька в рогожку. То градом весь хлеб у него прибьет, то скотина подохнет, а то в урожайные годы, бывало, торговцы-кулаки опустошат его хозяйство не хуже жучка или саранчи2. Оттого-то и жилось ему плохо. Четыре года тому назад он продал последнюю корову, лошадка его еле ноги волочит, худа и тоща, как скелет; мыши, под страхом голодной смерти, давно уже разбежались из его амбара. Тереха не может собраться с силами избу поправить. Словом, всю жизнь его можно выразить в известном двустишии:

Холодно, странничек, холодно!

Голодно, родименький, голодно...3

Жилось худо, но зато иногда чудесные сны снились Терехе. Один из таких снов пригрезился ему именно в ту ночь, о которой идет здесь рассказ...

Приснилось ему, что он умер... Умер и вдруг почувствовал себя таким легоньким, как пух. Он сам не знает, как выбрался из избы, поднялся на воздух и полетел - не сам собой, а так, словно бы какая-то невидимая сила понесла его. Был вечер. Смеркалось. Когда Тереха пролетал над Сидоровом, в избах кое-где зажигались огни. Он знал, что в последний раз смотрит теперь на эти красные, мигающие огоньки, на эти темные и низкие, словно пришибленные хаты, с серыми соломенными стрехами, на эти жалкие, как будто ощипанные ветлы, на старые, поломанные плетни, на пустые поля, на межи, на луговины, с детства знакомые ему. Он знал, что в последний раз смотрит на все это, и зорко, пристально стал вглядываться сквозь сизый, вечерний сумрак в родимые места. Сильно билось его сердце, как птичка, пойманная врасплох... Вот он видит, как бабушка Василиса тащится откуда-то с прялкой в свою хату. Дядя Егор лошадь на двор застает. Вон Алешка-целовальник стоит на пороге своего питейного, под зелеными, еловыми ветками, привязанными к высокому шесту... Где-то ребятишки кричат... Но вот Сидорово осталось уже в стороне.

Тереха пролетал над церковью, над погостом. Высокая колокольня в серых сумерках казалась ему каким-то белым привиденьем. Эта убогая деревенская церковь, с темной, низенькой дверью, церковь, подернутая зеленоватым мохом и словно вросшая в землю, с истрескавшимися стенами, с полуразвалившеюся кирпичного оградой и с большим серым камнем, лежащим у входа ее с незапамятных времен, давно уже знакома Терехе, с той самой поры, как он стал себя помнить. Это было давно, лет сорок тому назад... На этом самом сером камне он часто сиживал еще малым ребенком, когда, бывало, в праздник, в красный летний день приходил с отцом с матерью к Николе, к обедне. А вон за церковью, в полуверстве, высокая лужайка. Здесь весной снег сходит рано и земля скоро просыхает. Эта лужайка рано покрывается зеленой травой, рано украшается первовесенними желтыми цветочками. Жаворонок поет над этою лужайкой... А во дни светлой недели молодые парни и девушки сходятся туда гулять, играют, пляшут, поют песни. Тереха женихом также ходил сюда, на эту высокую лужайку, и здесь, на зеленой мураве, под сияющими весенними небесами, играл он со своей Маришкой. Здоровая, румяная девка была его Маришка, да и он в ту пору был парень "не оборыш"...

А теперь вон на погосте старый знакомый, Матвеич, могилу роет для него. Старается старый... Вишь как! И шапку даже сбросил, чтобы не мешала, повесил на могильный крест. Старый из сил выбивается. Неровно ходит заступ в его усталой руке. С трудом выбрасывает Матвеич из ямы комья желтоватой глины. Тереха пристально всматривается в его морщинистое лицо с седыми нахмуренными бровями. "Добро! Копай, старина, хорошенько, рой глубже, рой! Скоро, гляди, и для тебя этот заступ понадобится... Рой глубже, рой, да смотри не иступи, не наделай на заступе зазубрин"... Так подумалось Терехе. А Матвеич оботрет рукой пот с лица и снова за работу, снова рассыпает по краям могилы комья желтоватой глины, а порой выкидывает заступом и белые человеческие кости... Наступает ночь.

Тереха летит все выше и выше. Земля исчезает... Прости земля, матушка!.. Какие-то седые туманы, как бесконечные, безбрежные моря, наступают, волнуются вокруг Терехи и непроницаемой серой дымкой застилают от него белый свет. Летел-летел Тереха и сам не знает: долго ли, коротко ли летел он, и наконец прилетел на тот свет...

И вот поднимается он на гору. Гора каменистая, довольно крутая и высокая-высокая. Там, высоко, далеко, с вершины ее золотистое сияние разливается, какое бывает иногда на небе в тихий утренний час, на заре, перед солнечным восходом. Узенькая тропинка вьется, бежит по горе вверх, все выше, все дальше. "Экая большущая гора! Батюшки-светы!.." - с великим удивлением подумал Тереха, привыкший дотоле к глади и к широкому, открытому простору своих сидоровских полей и лугов и видавший горы только на раскрашенных картинках, что висят на постоялом дворе у Левонтья. Загнув голову, Тереха посмотрел вверх и вдруг увидал, что перед ним, шагах в трех, по той же узкой, каменистой тропинке тихо, неслышно идет божий ангел и как бы указывает ему дорогу. Ангел так легко идет по острым, режущим камням, как будто бы плывет, скользит по воздуху. С благоговением, но совершенно спокойно взглядывает на него Тереха. "Ну, что ж такое! Ведь я на том свете теперь",- думает Тереха и, не сводя глаз, смотрит на своего небесного спутника. Ангел как ангел... На нем белая и легкая, развевающаяся одежда; за плечами у него два блестящих крыла необычайной, ослепительной белизны. У него светлые, словно сияющие волосы. На крутых поворотах тропинки Терехе удается видеть его белый лик с легким румянцем, тонким и нежным, как отсвет зари. А глаза большие, голубые, светящиеся неземным огнем. "Мне уж где-то доводилось видать его!" - размышлял Тереха. "Да! Вспомнил..."

Там у них, у Николы, по обеим сторонам церковных ворот устроены калитки. Одна из них заколочена наглухо, а другая служит для прохода богомольцев. На первой калитке масляными красками изображена смерть, отвратительный, желтый скелет, с голым черепом, с темными зияющими впадинами вместо глаз, с оскаленными зубами и с длинной косой в костлявой руке. На другой калитке был написан ангел, вот точь-в-точь такой, какой теперь шел перед Терехой. Еще мальчуганом Тереха был очень хорошо знаком с этими изображениями; часто и подолгу, бывало, смотрел он на них. Тогда ему казалось, что смерть улыбалась, улыбался и ангел, но от одной улыбки до другой было так же далеко, как от земли до неба. Смерть улыбалась злоехидно, как будто всех приходящих хотела съесть... А у того, у другого, в белом одеянии, кроткая, спокойная улыбка играла на устах. Мальчугану очень нравился этот ангел... Сырость, дожди и зимняя непогодь подпортили живопись на калитках; краска местами вовсе слиняла, местами истрескалась, облупилась... Но прежде, в детстве, Тереха не раз видал этого ангела во сне...

"Это он, ангел-хранитель..." - раздумывал Тереха, идя за своим вожатаем. Он слыхал, что у всякого человека есть свой хранитель-ангел, что этот ангел-хранитель провожает человека после смерти - на тот свет, не дает его в обиду Нечистому, заступается за него перед богом...

Долго Тереха поднимался за ангелом в гору. Наконец они поднялись очень высоко... Сияние, разливавшееся с вершины горы, казалось, приближалось к ним. Тереха тревожнее стал озираться по сторонам... И только тут, в первый раз, пришла ему в голову мысль: куда же это он идет?.. Что же он думал до сей поры? Где была у него голова?.. Жгучее беспокойство вдруг охватило его всего. Тереха не мог осилить своего беспокойства и нетерпения и тотчас же обратился за справками к своему небесному вожатаю.

Ангел божий! Куда эта тропинка идет? - спросил он.

Она идет и в рай, и в ад! - тихим, ясным голосом ответил ангел, полуоборачиваясь к Терехе.

Тереха чувствовал, как сильно забилось у него сердце и ноги вдруг стали подкашиваться сами собой. Он вдруг как будто совсем отяжелел, словно десятипудовые гири взвалили ему на плечи.

И в рай, и в ад... Помилуй, господи! - заплетающимся языком шептал он про себя.

А мы... то есть, значит... я-то грешный... как то есть насчет того... Куда я-то попаду? - сбивчиво и бестолково спрашивал Тереха своего вожатая.

А там вон определят... видно будет! - по-прежнему невозмутимо-спокойным, тихим голосом промолвил ангел, кротко, задумчиво посматривая на Тереху своими глубокими, сияющими очами.- Ежели не велики твои грехи - бог милостив... а не то!..

И ангел, грустно понурив голову, отвернулся от Терехи и молча продолжал свой путь. Каждое тихое слово, слетавшее с его уст, нагоняло на Тереху неописанный ужас. Он хотел было второпях перебрать в памяти все свои самые большие грехи, но грехи не давались: память изменила ему в эти роковые мгновения. Только всякая мелочь да вздор лезли теперь в голову... "У дяди Левонтья горох воровал... репу вот тоже... из чужого леса дрова возил... старосту Семена раз уличил в бесчинстве..." Все это - не то! Какие же это большие грехи! Репа да горох сеются для воров,- говорят у них на Сидорове. А потом - дрова из сысоевского леса... Да разве лес-то Сысоева? Лес - божий... Кто ж этого не знает! Спроси хоть всякого крещеного... Младенец ответит, то же скажет... Нет! Разве великие грехи такие бывают? "Смертоубийства не учинял, не грабил, никаких худых делов не вел, так, на приклад скажем: насчет увода коней - ни-и-и боже мой!" Напрасно Тереха ломал себе голову. Думал-думал, припоминал-припоминал, но ни одного "великого" греха не мог он отыскать за собой. А уж как, казалось, добросовестно, усердно рылся и шарил он во всех уголках и закоулках своей мужицкой совести! По ниточке, казалось, перебирал он всю свою прошедшую земную жизнь, заглядывал и туда, и сюда: не завалился ли, мол, где ни на есть какой-нибудь тяжкий давнишний грех. Нет и нет!.. "А то что за грехи..." - подумал Тереха, разглядев, как на ладони, все свое земное прошлое и сняв со своей совести самый строгий и нелицеприятный допрос. "Разве что забыл, разве что из головы вышло..."

Тереха в бессилии опустил на грудь свою отяжелевшую голову и глубоко вздохнул. А тревожная мысль, полная тоски и отчаяния, не оставляла его, не давала ему покоя, холодом веяла на него. "А ну как забыл, просмотрел что-нибудь... Господи, спаси и помилуй!" Для одобренья себя он опять вступил в разговор с ангелом.

Не ангел ли хранитель ты мой? - умильно спросил его Тереха.

Да, точно... Я - твой ангел-хранитель! - промолвил тот.

Заступись! Не оставь...- взмолился бедняга.

Не бойся, не бойся, Терентий, пока я с тобой...

Сказал и смолк.

Терехе как будто маленько полегчало. С надеждой, с упованьем смотрел он на своего вожатая.

А теперь я вот что покажу тебе... Смотри!.. Что видишь там? - заговорил ангел, простирая свою белоснежную руку и указывая Терентию направо.

А там, по склону горы, развертывалось чудеснейшее зрелище. Там - восхитительные рощи, без болотных трясин, без кочек, без пней, без обгорелых деревьев, без порубок - веселенькие, чистые рощицы, между ними зеленые луга с густою, сочною, немятою травой; прекрасными цветами покрыты те луга; отливая то золотом, то серебром, текут по ним ручьи и тихие речки... Небо - ясное, голубое. Солнце - ярче и теплее того, что стоит над Сидоровом,- разливает потоки света над этою чудесной, мирной стороной. Ветерок не подувает. Тихо. Кажется, слышно, как цветок к цветку головкой наклоняется... Тихо, только слышно, как вдали, в глубине зеленых, таинственных чащей птички поют... Все в ней для Терехи полно несказанных прелестей и очарования. Все здесь, начиная от малой былинки и кончая золотистым, солнечным лучом, пробивавшимся между зеленою листвой, все дышало спокойствием, миром и в то же время - самою полною, здоровою, могучею жизнью. Ни на картинках, что висят у Левонтья на постоялом дворе, ни в сонных грезах не видал Тереха ничего похожего на эту блаженную, прекрасную сторону.

"Вот где не надо бы умирать-то!" - подумал Тереха и собирался спросить ангела: как прозывается эта тихая, светлая сторонка.

С этих мест рай начинается... А там - чем дальше, тем лучше пойдет! - сказал ангел, как бы прочитав Терехину мысль и указывая рукой на рощи и луга.

А теперь сюда повернись! Смотри! Вот сюда, налево,- проговорил ангел.

Тереха посмотрел налево, да так и замер от ужаса - ни жив ни мертв. Налево от тропинки, по склонам горы, расстилалась какая-то мрачная, темная сторона, вся изрытая оврагами и бездонными пропастями. Ни солнце, ни месяц, ни звезды не светят здесь. Небо совершенно темно, словно все оно задернуто черным сукном. Только на самом горизонте полоска светится каким-то синеватым, призрачным светом... Так вот серные спички светятся впотьмах. Земля почти совсем голая, точно засыпана пеплом или золой. Кое-где торчит сухая, темная трава; кое-где черными безобразными пятнами рисуются кусты. Жалкие деревья - голые, почернелые, точно после пожара - зловещею тенью, как великаны, стоят и там и сям. Вода в ручьях и речках - тоже черная, как чернила,- как будто не течет, но кажется неподвижною. Вода в этих каменистых берегах словно застыла, замерла... Серые и черные каменные глыбы и целые утесы и скалы разбросаны повсюду, как будто кто-то нарочно расшвырял их для того, чтобы придать этой картине более дикий, унылый вид. Но все это Тереха мог рассмотреть только с большим трудом сквозь густой сумрак, заволакивающий всю окрестность с этой стороны. Понятно, что не легко ему было всмотреться в эту мрачную мглу со всеми ее призраками. Ведь он только что, сию минуту, еще любовался на радостный свет и блеск райских садов. Чем долее смотрел Тереха, тем более глаза его привыкали к темноте, тем яснее представлялась ему развертывавшаяся перед ним картина... Ему казалось, что над одной из самых больших, ужасных пропастей как будто мерцает красноватое зарево. Из глубины пропасти, как молния, поблескивает порой какой-то зловещий, красновато-желтый свет, режущий глаза, чрезвычайно неприятный. Там, куда Тереха смотрел ранее, вдали тихо птички пели, а здесь откуда-то издалека, как будто со дна пропасти, слышатся глухие стоны, рыдания, вопли; какой-то подземный гул гудит безостановочно, как бесконечные раскаты грома... Тереху так и тянет хоть одним глазком заглянуть в пропасть.

Встань сюда! - сказал вдруг ангел, указывая Терентью на большой серый камень, лежавший на краю тропинки.- Загляни, не бойсь! Посмотри, каково в аду...

Обомлел Тереха. "Вот он где, ад-то кромешный..." Как ни страшно было Терехе, но все-таки он поднялся на большой серый камень. Долго собирался он с духом, наконец собрался, взглянул... "Батюшки мои светы!" - чуть не заревел Тереха благим матом и, шатнувшись, едва не повалился с камня.

Страшное зрелище представилось глазам его. При зловещем, красноватом свете адского зарева он увидел, как мучились грешники,- тяжко мучились. Тут встретил Тереха и знакомые лица... Вон черти Кузьмича на сковороде поджаривают. Кузьмич - известный ихний мироед, во всю свою жизнь не дававший пощады ни одному бедняку, сдиравший последнюю рубаху с нищего, грабивший живого и мертвого. Много горя перенесли из-за него сидоровцы, много слез пролили... Вот за то же, видно, теперь он и попал в ад кромешный. Кузьмич совсем голый лежит на большой сковороде, и ежится, и извивается, как угорь. Черные, косматые черти целым роем носятся вокруг него, то и дело подбавляя огня. Адское пламя извивается все выше, выше и лижет края сковороды. Кузьмич корчится от боли; кожа его лопается, и жир из него каплет, течет на сковороду, и так Кузьмич жарится в своем собственном сале. Глаза у него, как у полоумного; мучительные судороги искажают его лицо, рот широко раскрыт, сухие губы беззвучно шевелятся. Огонь разгорается пуще и пуще... Кузьмич задыхается, кривляется, дрожит всем телом.

Испить бы водицы! Водицы...- стоная и скрипя зубами, шепчет Кузьмич.

Злой, дьявольский хохот слышится ему в ответ. Черти тычут ему в рот горящей засмоленной паклей... Ужасно! Тереха отводит от него глаза и смотрит далее...

А там - опять старый знакомый - Максимка, корчагинский целовальник. Он сидит на лавочке, крепко привязанный, и черти поят его из большого ковша огненной водкой. Он продохнуть не может. Лицо его красное, как огонь. Из носа, изо рта у него так и пышет синеватое пламя. Максимка беспомощно мотает головой...

Да! Не мало крещеного народа споил этот Максимка на своем веку; не мало грехов принял он на душу... И горячо же стало ему теперь, когда самому пришлось огонь ковшиком глотать. Недаром же он так отчаянно, так неистово мотает головой во все стороны. Но нечего делать! Хочешь - не хочешь, пей!

Вот тут и управляющий Андреевской усадьбы, тоже старый знакомый. Этот еще "до воли" мудровал над ними, над сидоровцами. Любил он проявлять над беззащитными свою силу и власть. Больно жестоко дрался он... Сколько народу из-за его милости в Сибирь ушло,- не сочтешь скоро... много ушло и мужиков, и баб. За то теперь ему пришлось не сладко. Он висит вниз головой, подвешенный за свои худые, тонкие ноги к какой-то перекладине, висит, мотается из стороны в сторону и жалобно завывает. Большущей пилой черти пилят ему руки, ноги... Глаза у него чуть не выкатываются, жилы на лбу и висках сильно напряглись, точно лопнуть хотят, лицо - синевато-багровое, и все оно страшно подергивается, словно на пружинах... Он скрипит и скрежещет зубами таково громко, что скрежетом своим почти заглушает визг пилы. Не может только он ничем заглушить дьявольского хохота, что немолчно раздается вокруг него - вверху, внизу и со всех четырех сторон... Отвратительные звуки "го-го-го", "ха-ха-ха" гремят кругом него повсюду, и черти - безобразные, косматые - так и лезут ему прямо в глаза...

Немного подалее Тереха увидал Федоську. Это - непутевая баба, солдатка, из соседней деревни. Из-за ее проделок один парень другому голову раскроил насмерть. Из-за нее старший брат Терехи, Федор, жену свою бросил - смиренное, тихое существо, водой не замутившее; семья пошла по миру. Много горя добрые люди видели от нее... Теперь она цепями прикована к какому-то обрубку, и черти хлещут ее железными, добела раскаленными прутьями. Как хлестнут ее, так у нее из спины и посыплются дождем красные искры. Тереха вспомнил, как однажды при нем кузнец железную полосу расковывал. Тогда у него из-под молота точь-в-точь так же летели, сыпались искры... Теперь разница только в том, что наковальней для чертей служит Федоськина спина.

Охти мне... тошнехонько! - вопит она, беспомощно порываясь и мечась под сыпавшимися на нее ударами...

Там кто-то в кипящей смоле стоит по пояс, а тут, глядишь, грешник уже прямо в огонь попал,- горит, но не сгорает... Много страхов насмотрелся Тереха. Но все то, что написано здесь, он увидел не вдруг. При каждом новом зрелище мучений, при каждом появлении знакомого лица Тереху ровно варом обдавало с ног до головы. Наконец ему стало невтерпеж, стало так жутко, что он закрыл глаза и отвернулся... Голова у него кружилась, ноги подкашивались. Холодный пот прошибал... Хотя глаза его были закрыты, но ему все еще живо мерещились зловещие огненные языки, сковороды, пилы, раскаленные железные прутья, голые человеческие тела, корчащиеся в страшных судорогах, искаженные лица, широко раскрытые рты или крепко, болезненно сжатые губы, взгляды, полные бесконечного, холодного отчаяния.

Неужто... неужто?..- коснеющим языком пролепетал Тереха, спускаясь с камня и снова продолжая путь за своим светлым вожатаем.

Ты смутился, Терентий? Погоди... Бог милостив! - своим тихим, спокойным голосом промолвил ангел, как бы догадавшись о мучительно-тягостной думе Терентия, все еще находившегося в неизвестности насчет того, куда он идет, что ожидает его впереди.

Наконец Тереха и его ангел-хранитель поднялись на самую вершину горы. Тропинка, по которой они шли, уперлась в решетку. Та решетка показалась Терехе чугунного. Блестящие, золоченые шары, украшавшие ее, жаром горели в ярких лучах солнца. Похожую на эту решетку Терехе пришлось видеть в городе, около одной богатой церкви. Только эта решетка, перед которой теперь очутился он, была не в пример выше и красивее той. Из-за нее виднелась зелень деревьев, и припахивало не то какими-то цветами, не то ладаном, но во всяком случае пахло слаще, чем в тех барских хоромах, в какие доводилось ему, бывало, захаживать по делам. Слышно было, как пели птички - зяблики, малиновки, жаворонки...

Вот и дошли! Видишь ворота? Это - ворота в рай! - промолвил ангел, указывая Терехе на позолоченные ворота, изнутри которых висел громадный замок.

Тереха обомлел. "Дошли!" Что-то теперь будет с его головой? Он так растерялся, что даже забыл перекреститься... Вдруг по ту сторону ворот показался почтенный старец, высокого роста, с седыми серебристыми волосами, с седою бородой. Его густые брови слегка сдвинуты, и все его морщинистое, но благообразное старческое лицо выглядит чрезвычайно серьезно. Широкая голубая одежда сотнями складок спускается с его широких, могучих плеч. Под пазухой у него какая-то красная книга. Большие ключи держит он в руке. Ключи звякают, гремят... Тут вспомнил Тереха, что точно такой же старец написан на одном образе в их деревенской церкви. То же старческое лицо, те же серьезные глаза, такая же голубая одежда, и ключи в руке... словом, все - так же, точь-в-точь. Тереха часто за обедней смотрел на этот образ. Тогда ему кто-то говорил - чуть ли не прежний их староста-грамотей, Андрей Михайлович, что на том образе написан апостол Петр. "А ключи-то у него эти... видишь? Это у него ключи от райских врат!" -говорили ему тогда. Все теперь в единый миг припомнилось Терехе. Значит, теперь перед ним сам апостол Петр. "Господи! Что мне теперича будет!.. Ой, грехи, грехи мои тяжкие!" - в смятении подумал про себя Тереха.

Старец той порой, гремя ключами, подошел к самым воротам и пристально взглянул на Тереху. Что ты, мол, за человек есть?..

Как бы справиться, святой апостол, насчет его... Впустят ли его, грешного? - спросил ангел, прислонившись к решетке своим белоснежным крылом.

Да! Крестьянин... бедняк! - промолвил тот.

Гм!.. Как тебя зовут и какой волости ты будешь? - уже совершенно мягким тоном, милостиво спросил Тереху старец.

От пристального его взгляда и от звука его могучего голоса Тереха смешался и окончательно осовел. Он совсем даже позабыл, как его зовут. Вот хоть убей - не вспомнит! Брата у него звали Федором, да... точно... а его... ну, вот - не идет, да и шабаш!

Его зовут Терентий Гуляк! - подсказал за него ангел.- Он из деревни, Сидорова, Обнищаловской волости...

Так! Посмотрим...- произнес старец как бы про себя и, раскрыв красную книгу, стал перелистывать ее.

"Пропустит ли он меня, батюшка? Святой апостол божий..." - тревожно, смутно мелькало у Терехи в голове. Затаив дыхание, напряженно следил он за тем, как старец перелистывал свою красную книгу. В ту пору, казалось, вся душа его перешла в глаза... А старец долго-долго, целые века, как показалось Терехе, перелистывал внимательно книгу, наклонив над ней свою седую голову и повторяя про себя: "Терентий... Терентий... Гм!" Тереха дрожал, как осиновый лист на ветру... Птичек стало не слышно. Только слышен был легкий шелест переворачиваемых в книге листов. Ангел стоял молча, неподвижно, слегка склонив к решетке свою голову с белокурыми, сияющими волосами. Его прекрасные, задумчивые глаза, тихие и кроткие, как ясный утренний свет, смотрели то на старца, то на Тереху. Наконец старец остановился,- видно, нашел, что было надо. Положив указательный палец на раскрытую страницу, он проговорил звучным, внятным голосом:

Терентий Гуляк - крестьянин деревни Сидорова? Так?

Так точно! - пролепетал Тереха, невольно оживляясь при знакомых звуках.

В книге Живота ты вписан, Терентий, на хорошем счету,- сказал торжественно старец.- И прощаются тебе грехи вольные и невольные, яже словом, яже делом, яже ведением и неведением сотворил... Много у тебя грехов, да много ты и потерпел за то на своем веку. Многие грехи твои произошли просто, от темноты мужицкой, а не оттого, что ты сам грешить любил... Сейчас пропущу тебя в рай!

Загремели ключи. Старец стал отпирать ворота. "Батюшки! Что же это я... в этакой-то дерюге, да в рай полез!" - в смущении воскликнул про себя Тереха, глянув на свою особу. Он был босиком, в старой, рваной одёженке, без пояса, без шапки. "Знатьё, натянуть бы хоть новый армячишка! Э-эх!" Тереха устыдился самого себя, своего мужицкого убожества, но долго раздумывать было уже некогда...

Иди! - проговорил старец, широко растворяя перед ним ворота.

Первым вошел ангел, следом за ним и Тереха... Господи! Вот уж подлинно что рай! Тереха шел по широкой, чистой улице, усыпанной песком. Этак вот песком только в городе усыпают улицы да разве еще большие, столбовые дороги, когда их поправляют перед проездом губернатора... По ту и по другую сторону улицы кусты и деревья - все в зелени, в цветах, а промеж этих деревьев стоят все избы - большие, хорошие... И что это за избы! Господи боже!.. Избы все новые, из толстого, соснового леса,- так и блестят на солнышке. Смотреть - любо-дорого! Все избы отлично проконопачены... "Вишь ты! Знать, моху-то не пожалели!"-с видом знатока рассуждал Тереха, любовно посматривая на строения. Окна в избах большие, светлые, ни единое стеклышко не разбито в них, не заклеено бумагой, не затыкано тряпицей. Крыши - тесовые, отличные,- "хошь катайся на них!". Трубы не корзиночные, не из дранок поделаны, а все кирпичные, высокие, настоящие, как есть - городские. Крыльца с навесами, у окон тоже разные резные раскрашенные фигуры... "Жить в таких избах, да и помирать не надо!" -думал про себя Тереха, любуясь на новые бревенчатые стены, золотом отливавшие среди окружавшей их зелени. "Тепло, поди, в таких избах, ни отколе ветром не пахнет - не дунет... Сухо, поди, с потолка не капнет, ни дождь, ни снег не проймет... Вот-то и оно! Сейчас знать, что рай. Вот они, обители-то райские! Господи, боже милостивый!.. Неужто и все-то здесь этак?" Радостно и светло было на душе у Терехи, как в Христов день. С великим, глубоким умилением осматривался он по сторонам, идя за ангелом, зорко осматривался... И все, на что он ни взглядывал, было очень хорошо. "Нет! Кузьмичевскому поселку далеко до этих хуторов, как я погляжу! Куда те!.." - с уверенностью наконец решил Тереха.

Около изб, под деревьями, на крылечках и под окнами видны были люди, все больше как будто простой, черный народ: мужики и бабы. Но никто не кричал, не бранился... Все такие веселые, счастливые, спокойные; все такие чистые, в чистой хорошей одеже,- ровно в праздник гулять вышли. Тут и старики, и парни, и малые ребята. Ребята играют, бегают и не дерутся... Кто сидит - городской калач ест, кто чай пьет, кто на гармонии играет и песню поет хорошую...

Н-н-ну и жизть! Э-ах! - не удержался Тереха, промолвил вслух.

За то и рай! - заметил ангел.

Да уж это что и говорить... И видно, что рай! - с жаром подхватил Тереха.

Такой хорошей, привольной жизни ему еще не снилось и во сне.

Вдруг около одной избы он увидал своих сидоровцев, старых знакомых, недавно и давно умерших.

Ну, ступай хоть в эту избу! Тут земляки твои,- сказал ангел.

Сказал и исчез. Тереха уж более не видал его... И пошел он к избе, указанной ему ангелом. Только что ступил он под тень деревьев, как тотчас же повстречал отца с матерью. Низко поклонился он им до земли, потом они крепко обнялись и поцеловались.

Вот и ты, родной, перебрался к нам! - сказала ему мать.- Ну, что, как Маринушка твоя поживает? Как наши все?..

Ничего! Живут помаленьку, бог милует,- отвечал, по обыкновению, Тереха.- А Маринка... да что... вот приказал ей долго жить...

Легкая грусть тронула Тереху за сердце. То была не печаль о покинутой земле, но сожаленье о том, что он не может сейчас же перевести сюда свою хозяйку, верно тоскующую по нем, и вообще всех своих земляков...

В ту минуту к Терехе, весело подпрыгивая и что-то напевая, подбежал мальчуган, совсем белоголовый, с светлыми, льняными волосами, с румяным, разгоревшимся личиком,- знать, шибко возился, плутишка!

Тятя! Тятя пришел! - весело кричал он, хватая Тереху за полу и приподнимаясь на цыпочки.

А-а! Мишуха! Иди-ка, иди! - заговорил Тереха и, взяв мальчугана к себе на руки, с счастливой улыбкой, молча посмотрел в его добрые, детские глазки и стал целовать его.

(Мишуха умер в дифтерите пять лет тому назад, и Тереха с женой больно скучали по нем. Он был у них единственный сын.)

Каково же, брат, ты здесь живешь, а? Ну-ка, сказывай! - говорил Тереха, держа сына на руках, как почасту держал он его и при жизни, на земле, когда жена, бывало, уходила к скотине или обряжалась по дому.- Сказывай-ка! - повторил он, ласково гладя Мишуху по его мягким, льняным волосам.

Живу, тятя, хорошо! Нас здесь много-много,- ответил ему мальчуган, одною ручонкой обвившись вокруг его шеи, а другую запустив ему в бороду.

А тосковал я по нем - страсть! Только не говорил никому,- заметил Тереха, обращаясь к старикам.

Ну, пойдем теперь! Там ведь много наших,- проговорил старик, махнув рукой по направлению к избе, и тихо побрел вперед.

А-а! Терентий? - встретили его сидоровцы.- Здорово, брат, живешь! Давно ли прибыл в наши обители? Недавно! Тэ-э-к!

Терентья повели в избу.

Сначала из сенец, по пути, его завели в чулан, где лежали целые вороха всякой одежи. Тут надели на Тереху все чистое, новую рубаху из "французского" ситца, армяк - тоже новый... Дали ему дубленый, овчинный полушубок с обшивкой из синего сукна, две пары валенок, сапоги, шапку и много всякого приклада. Все лишнее, что в ту минуту не надобилось Терехе, свалили в особый сундук, стоявший тут же, у стены... После того уже Тереху привели в избу...

Светло, чисто, уютно было в этой избе. Широкие белые лавки шли вдоль стен; в переднем углу стоял большой стол, красиво расписанный всякими узорами. За перегородкой - большой, тоже крашеный поставец с стеклянными дверцами, точь-в-точь такой же, какой недавно сделал для себя Никольский поп, отец Василий. Чашек, стаканов, блюдцев и всякой другой посуды в том поставце видимо-невидимо, больше, чем у попа. По стенам в рамках картины наклеены, есть между ними и божественные, есть и "с генералами", всякие. Желтые, золотистые птички летают на воле, садятся то на подоконник, то на воронец и поют чудесно. Птичек, похожих на этих, Тереха в барской усадьбе видал - в клетках. Те хуже пели... Куда! Здесь послушать их, так ровно музыка играет... Потолок в избе - белый, гладко выструганный. Печка большая, хорошая, сложена "по-белому", не дымит, не чадит,- и копоти этой нет, не ест тебе глаза. А бревна-то какие в стене... страсть! Не обхватить! Толстые, белые да сухие,- ни единой щелочки не видать! "Что ж это такое? Господи! Вот рай-то..." - сотый раз думал Тереха, быстро оглядывая все прелести своего нового жилища. "Да! Тут, брат, можно жить!.."

Согрели самовар, принесли и поставили его на стол. Ну, уж и самовар!.. Одно слово - полутораведерный! Самовар - из желтой меди и блестит, как золото, не то что у Левонтья, на постоялом дворе; у Левонтья самоваришка всегда какой-то грязный, тусклый, весь в зеленых пятнах, без конфорки, с отбитой ручкой... А здесь все в порядке... Подали на стол калачей целую груду и белого пшеничного хлеба, подали сахару и меду, ломоть ржаного хлеба, всяких пирогов нанесли - с рыбой и сладких, блюдо горячей жирной баранины, блюдо вареной рыбы, блюдо - жареной, студню, печеных яиц... И от всего этого вкусный пар так и валит. Ешь, Тереха! Ешь - не хочу, сколько потребуется... "Вон как на том-то свете! Не то что..." - восторженно подумал Тереха и тут же привздохнул, вспомнив о своей хозяйке и о сидоровцах... Они, поди, все еще ожидают "пособия", да ездят в морозные утра в лес за дровами.

Угощеньем распоряжался старый-престарелый дед Памфил. Тереха его до той поры еще и в глаза не видал: дед Памфил помер с лишком ста лет от роду, помер тогда, когда Терехе было только четыре года. Дед Памфил на Сидорове был самым древним стариком, какого только знавали на свете. Он жил при императрице и при трех императорах... Он и теперь, по старой привычке, относился ко всем, как к малым ребятам.

Кушай, кушай, Тереша, на здоровье! Пей чай-то! - говорил он тихим, ласковым голосом, подвигая к Терентью чашку и блюдце, стогом наполненное крупными кусками сахара.- Пей, как хошь, хошь вприкуску, хошь внакладку... Сахару, паренек, не жалей: у нас его - горы...

И Тереха ел, Тереха пил, пил до девятого пота, наконец скинул свой армячишко, распоясался.

Ну, земляки... и важнецкое же у вас житье здесь! - сказал он, обращаясь к собеседникам.

Ничего! Живем хорошо - дружно, артельно,- ответили ему.

Много сидоровцев набралось в избу, все расселись около Терехи, как попало. Многих из них, давно умерших, подобно деду Памфилу, он вовсе не знал. Но тут, конечно, земляки скоро перезнакомились друг с другом. Смотрел Тереха на это сборище, и припомнилось ему, как, бывало,- когда какой-нибудь служивой из сидоровцев возвращался домой на побывку,- в избу к его родным сходился по вечерам народ - поглядеть на солдата, послушать солдатских россказней о чужедальних странах и о всяких диковинках. "Точно, как теперь!" - раздумывал Тереха, посматривая на окружавшие его лица. "Я как точно солдат с войны воротился, а земляки пришли поглядеть на меня да послушать моих сказов про наше боевое житье-бытье..."

Слово за слово, и пошла беседа своим путем.

Ну, как же, братец, наши там поживают? - спросили, между прочим, Тереху.

Ничего! Бог милует,- с обычного своего присловия начал Тереха.- Нуждаются, известно... Особливо ноне соскучились больно... Хлеб-то плохо уродился, больно плохо, а тут еще червяк навязался,- согрешили совсем! Закупщики вот тоже по осени больно прижимают... Нужда, не дай бог!

А как обчество? Что старшина наш поделывает? - спрашивали сидоровцы.- Правленье-то все там же, где и было?..

Старшина... Да что ему поделывать! Из ума, почитай, совсем выжил...- продолжал Тереха, нимало не удивляясь, что сидоровцы на том свете так любопытствуют насчет земных дел.- А правленье все там же... Собираются скоро, одначе, на другое место переносить. В ту сторону, знаешь, к Кузьмичу, за канаву, где пониже место-то будет... Ну, а обчество - ничего, все по-старому... Только вот, братцы вы мои, нонече этто у нас все больше, значит, на счет "пособия" пошло...

Т-э-э-эк! - протянул дедушка Памфил. Посидели, помолчали.

Поскажите же вы мне, братцы, про здешние порядки,- начал Тереха немного погодя.- Я ведь ничего то есть еще не знаю: как и что у вас тут... Примерно: как у вас насчет подушного?

Какого подушного? Подушного не платим! - ответили ему.

Значит, валите все в недоимку? - заметил догадливый Тереха.- Ну, это не дело! Недоимки-то, поди, у вас накопилась - туча, во веки не уплатить...

Чего "не уплатить" ? Чего говоришь-то! - перебили его.- Понимаешь: никаких сборов нет! Ну, и недоимки, значит, копить не на чем...

Тереха спорить не решался, смотря на серьезное лицо почтенного дедушки Памфила, сидевшего прямо против него, через стол. Хотя он спорить не решался, но все же с сомнением покачал головой, подумав про себя: "Ну, тут что-нибудь да не так... Без подушного жить разве можно? Это что ж такое?"...

А начальство здесь как будет... строго? - спросил Терентий.

Старики усмехнулись, как-то жалостливо посмотрев на него: "Эх, мол, дитятко, ничего еще не разумеешь!.."

Ты думаешь: все так же, как у нас на Сидорове! - снисходительно заметили ему.- Нет, брат! Здесь что барин, что поп, что князь, что крестьянин - все едино-единственно, все живут ровно, по-божески, безобидно...

Тереха только разинул рот и молча развел руками. "Хошь убей, в толк не возьму! Что за оказия! Без начальства, вишь... Ну-у-у!"

А как у вас насчет дров и всего прочего? - спросил Тереха.

Да как... очень просто! Бери, сколько хошь, сколько те надоть... запрету нет!

И работой не нудят?

Ни-ни, ни боже мой! Работай под силу... не спросят больше, чем у тя мочи есть!

И все так же живут, в таких же избах? - спросил Тереха.- И я стану жить таким же манером, а?

Что ты, Тереша, спрашиваешь все такое,- промолвил дедушка Памфил.- Разве ты не знаешь, что сказано в Евангелии про то: как люди будут жить на том свете?.. Все здесь живут так, как видишь... Никаких отличек, дитятко, не полагается!

Старался Тереха припомнить, что сказано в Евангелии, но припомнить ничего не мог - по той простой причине, что слыхал Евангелие только в церкви, да и то слыхал смутно, неявственно и прочитанного уразуметь не мог...

Вот тоже брани не слышно, и драк у вас нет, никакой такой смуты?..- заговорил опять Терентий, немного погодя.

Нет у нас этого... не из-за чего нам браниться! - отозвался один из стариков.- Никто чужого века не заедает... без обиды, по-божески...

И он, Тереха, будет жить этак, в этаком раю! Господи!.. Вольно вздохнул он, съежил было по привычке плеча, но вдруг выпрямился и поднял голову. Да! Теперь он в царствии небесном... Прищурившись, задумчиво посмотрел он в окно на свет и блеск райских, сияющих кущей и с глубоким наслаждением представил он себе мысленно бесконечный, неоглядный ряд беспечальных, прекрасных дней. Рядом с ним сидят его отец с матерью, Мишуха лезет к нему на колени. Все спокойны, довольны, счастливы... Все добры, все милостивы друг к другу, и к золотистым птичкам, летающим по избе в золоте солнечных лучей, милостивы ко всякой живой твари. Хотят - работают, устанут - отдыхают. Всего у них вдоволь, никакой черной заботушки на душе... Только хозяйку ему жаль, жаль сидоровцев, горе мыкающих там, внизу. Но наступит час - и те все подойдут к ним в свой черед. Тереха даже прослезился, представив себе то мгновение, когда все отставшие сидоровцы наконец свидятся с ним здесь, на том свете... Тихая радость затеплилась в душе Терехи и всю наполнила ее собой, как дивным, невечерним, неугасимым светом.

Господи, как хорошо мне! - прошептал он.- Вот она, жизнь-то!

Терентий! А, Терентий? Чего тя, лешего, не добудишься!..- слышится Терехе сквозь сон.

Насилу, нехотя раскрывает он глаза, прищурившись смотрит и видит... У полатей стоит жена - уже в полушубке, с ведром в одной руке и с горящей лучиной в другой. Красноватый свет лучины больно, неприятно режет Терехе глаза, и он снова закрывает их. Он еще не совсем проснулся и ничего не понимает, что вокруг него делается. Грезы были так хороши, так живы и ярки!.. Несообразною, дикою показалась Терехе та картина, что представилась ему теперь наяву - при красноватом, мигающем огне лучины. Что ж это такое? А рай? Рай-то где же?..

Ну, вставай, вставай! Смотри: уж светает,- приговаривала жена, выходя из избы.

И вправду: голубоватый рассвет зимнего утра уже брезжил в оконце, разрисованное морозом. В серых утренних сумерках неясно выступали закоптелые стены, с черными рядами моха. Изба за ночь совсем выстудилась. Неохота Терехе начинать опять эту жизнь, неохота подниматься с полатей. А вставать надо, надо идти к Кузьмичу - просить хлеба в долг. Да еще даст ли? А если даст, так душу, поди, вымотает... "Э-эх! Опять пошло..." - подумал Тереха. Вздрагивая от холода, охая и зевая, спустился он с полатей.

Прости-прощай, Терехин рай!

Павел Засодимский - ТЕРЕХИН СОН , читать текст



Похожие статьи
 
Категории