Своеобразие раскрытия «лагерной» темы (по «Колымским рассказам» В. Т

01.04.2019

Рассмотрим сборник Шаламова, над которым он работал в период с 1954 по 1962 год. Опишем его краткое содержание. "Колымские рассказы" - сборник, сюжет рассказов которого составляет описание лагерного и тюремного быта заключенных ГУЛАГа, их трагических судеб, похожих одна на другую, в которых правит случай. В центре внимания автора постоянно находится голод и насыщение, мучительное умирание и выздоровление, измождение, нравственное унижение и деградация. О проблемах, поднимаемых Шаламовым, вы узнаете подробнее, прочитав краткое содержание. "Колымские рассказы" - сборник, который является осмыслением пережитого и увиденного автором за 17 лет, которые он провел в заключении (1929-1931) и Колыме (с 1937 по 1951 год). Фото автора представлено ниже.

Надгробное слово

Автор вспоминает своих товарищей из лагерей. Мы не будем перечислять их фамилии, поскольку составляем краткое содержание. "Колымские рассказы" - сборник, в котором переплетаются художественность и документальность. Однако всем убийцам дана в рассказах настоящая фамилия.

Продолжая повествование, автор описывает, как умерли заключенные, какие мучения пережили, говорит об их надеждах и поведении в "Освенциме без печей", как Шаламов называл колымские лагеря. Выжить удалось немногим, а выстоять и не сломиться нравственно - единицам.

"Житие инженера Кипреева"

Остановимся на следующем любопытном рассказе, который мы не могли не описать, составляя краткое содержание. "Колымские рассказы" - сборник, в котором автор, никого не продавший и не предавший, говорит, что для себя выработал формулу защиты собственного существования. Она состоит в том, что человек может выстоять, если он готов в любой момент к смерти, может покончить с собой. Но позднее он осознает, что лишь построил для себя удобное убежище, так как неизвестно, каким ты станешь в решающую минуту, будет ли у тебя достаточно не только душевных сил, но и физических.

Кипреев, инженер-физик, арестованный в 1938 году, не только смог выдержать допрос с избиением, но даже набросился на следователя, в результате чего его посадили в карцер. Но все равно от него пытаются добиться дачи ложных показаний, пригрозив арестом супруги. Кипреев тем не менее продолжает всем доказывать, что он не раб, подобно всем заключенным, а человек. Благодаря таланту (он починил сломанный нашел способ, как восстановить перегоревшие лампочки) этому герою удается избежать наиболее тяжелых работ, но не всегда. Лишь чудом он остается в живых, однако нравственное потрясение не отпускает его.

"На представку"

Шаламов, написавший "Колымские рассказы", краткое содержание которых нас интересует, свидетельствует, что лагерное растление касалось в той или иной степени всех. Оно осуществлялось в различных формах. Опишем в нескольких словах еще одно произведение из сборника "Колымские рассказы" - "На представку". Краткое содержание его сюжета следующее.

В карты играют двое блатных. Один проигрывает и просит играть в долг. Раззадоренный в какой-то момент, он приказывает неожиданно заключенному из интеллигентов, который оказался случайно среди зрителей, отдать свитер. Тот отказывается. Его "кончает" один из блатных, а свитер достается блатарю все равно.

"Ночью"

Переходим к описанию еще одного произведения из сборника "Колымские рассказы" - "Ночью". Краткое содержание его, на наш взгляд, также будет интересно читателю.

К могиле крадутся двое заключенных. Здесь было захоронено утром тело их товарища. Они снимают белье с мертвеца для того, чтобы завтра поменять на табак или хлеб или продать. Брезгливость к одежде умершего сменяется мыслью о том, что, возможно, они завтра смогут покурить или чуть больше поесть.

Очень много произведений в сборнике "Колымские рассказы". "Плотники", краткое содержание которого мы опустили, следует за рассказом "Ночь". Ознакомиться с ним предлагаем самостоятельно. Произведение по объему небольшое. Формат одной статьи, к сожалению, не позволяет описать все рассказы. Также совсем небольшое произведение из сборника "Колымские рассказы" - "Ягоды". Краткое содержание основных и наиболее интересных, на наш взгляд, рассказов представлено в этой статье.

"Одиночный замер"

Определяемый автором как рабский лагерный труд - еще одна форма растления. Заключенный, изможденный им, не может отработать норму, труд превращается в пытку и ведет к медленному умерщвлению. Дугаев, зек, все больше слабеет из-за 16-часового рабочего дня. Он сыплет, кайлит, возит. Вечером смотритель замеряет сделанное им. Цифра в 25 %, названная смотрителем, кажется очень большой Дугаеву. У него невыносимо руки, голова, ноют икры. Заключенный даже не чувствует уже голода. Позднее его вызывают к следователю. Тот спрашивает: "Имя, фамилия, срок, статья". Солдаты через день уводят заключенного к глухому месту, окруженному забором с колючей проволокой. По ночам отсюда доносится шум тракторов. Дугаев догадывается о том, зачем его доставили сюда, и понимает, что жизнь кончена. Он жалеет только о том, что промучился напрасно лишний день.

"Дождь"

Можно очень долго рассказывать о таком сборнике, как "Колымские рассказы". Краткое содержание по главам произведений носит лишь ознакомительный характер. Предлагаем вашему вниманию следующий рассказ - "Дождь".

"Шерри Бренди"

Поэт-заключенный, которого считали первым поэтом 20 века в нашей стране, умирает. Он лежит на нарах, в глубине их нижнего ряда. Умирает поэт долго. Иногда к нему приходит мыль, например, о том, что кто-то украл у него хлеб, который поэт положил себе под голову. Он готов искать, драться, ругаться... Однако сил на это уже нет. Когда ему в руку вкладывают суточную пайку, он прижимает ко рту хлеб изо всех сил, сосет его, пытается грызть и рвать шатающимися цинготными зубами. Когда поэт умирает, его не списывают еще 2 дня. Соседям при раздаче удается получать на него хлеб как на живого. Они устраивают так, что тот поднимает руку, как кукла-марионетка.

"Шоковая терапия"

Мерзляков, один из героев сборника "Колмыские рассказы", краткое содержание которого мы рассматриваем, зек крупного телосложения, на общих работах понимает, что сдает. Он падает, не может встать и отказывается взять бревно. Сначала его избивают свои, затем - конвоиры. Его доставляют в лагерь с болями в пояснице и сломанным ребром. После выздоровления Мерзляков не прекращает жаловаться и притворяется, что не может разогнуться. Он делает это для того, чтобы оттянуть выписку. Его направляют в хирургическое отделение центральной больницы, а затем в нервное для исследования. У Мерзлякова появляется шанс быть списанным на волю по болезни. Он изо всех сил старается, чтобы его не разоблачили. Но Петр Иванович, врач, сам в прошлом бывший зеком, его разоблачает. Все человеческое в нем вытесняет профессиональное. Он тратит основную часть времени именно на разоблачение тех, кто симулирует. Петр Иванович предвкушает эффект, который произведет случай с Мерзляковым. Врач сначала делает ему наркоз, во время которого удается разогнуть тело Мерзлякова. Через неделю пациенту назначают шоковую терапию, после которой тот просится на выписку сам.

"Тифозный карантин"

Андреев попадает в карантин, заболев тифом. Положение больного по сравнению с работами на приисках дает ему шанс выжить, на что тот почти не надеялся. Тогда Андреев решает задержаться здесь как можно дольше, а затем, возможно, его не направят больше в золотые забои, где смерть, побои, голод. Андреев не откликается на перекличке перед отправкой выздоровевших на работы. Ему удается таким образом скрываться довольно долго. Постепенно пустеет транзитка, очередь доходит, наконец, и до Андреева. Но ему кажется теперь, что битву за жизнь он выиграл, и если теперь и будут отправки, то лишь на местные, ближние командировки. Но когда грузовик с группой заключенных, которым выдали неожиданно зимнее обмундирование, переезжает черту, отделяющую дальние и ближние командировки, Андреев понимает, что судьба над ним посмеялась.

На фото ниже - на доме в Вологде, в котором жил Шаламов.

"Аневризма аорты"

В рассказах Шаламова болезнь и больница - непременный атрибут сюжета. Екатерина Гловацкая, заключенная, попадает в больницу. Эта красавица сразу же приглянулась Зайцеву, дежурному врачу. Он знает о том, что она состоит в отношениях с зеком Подшиваловым, его знакомым, который руководит местным кружком художественной самодеятельности, врач все же решает попытать счастья. Как обычно, он начинает с медицинского обследования пациентки, с прослушивания сердца. Однако мужская заинтересованность сменяется врачебной озабоченностью. У Гловацкой он обнаруживает Это болезнь, при которой каждое неосторожное движение может спровоцировать смерть. Взявшее за правило разлучать любовников начальство однажды уже отправило девушку на штрафной женский прииск. Начальник больницы после рапорта врача о ее болезни уверен, что это происки Подшивалова, который хочет задержать любовницу. Девушку выписывают, но при погрузке она умирает, о чем и предупреждал Зайцев.

"Последний бой майора Пугачева"

Автор свидетельствует о том, что после Великой Отечественной войны стали прибывать в лагеря заключенные, которые воевали и прошли через плен. Люди эти иной закалки: умеющие рисковать, смелые. Они верят лишь в оружие. Лагерное рабство их не развратило, они еще не были истощены до потери воли и сил. Их "вина" состояла в том, что эти заключенные побывали в плену или в окружении. Одному из них, майору Пугачеву, было ясно, что их привезли сюда на смерть. Тогда он собирает сильных и решительных, под стать себе, заключенных, которые готовы умереть или стать свободными. Побег готовят всю зиму. Пугачев понял, что бежать после того, как пережили зиму, могут лишь те, кому удастся миновать общие работы. Один за другим участники заговора продвигаются в обслугу. Один из них становится поваром, другой - культоргом, третий чинит оружие для охраны.

В один весенний день, в 5 утра, постучали на вахту. Дежурный впускает заключенного-повара, который, как обычно, пришел за ключами от кладовой. Повар его душит, а другой заключенный переодевается в его форму. С другими дежурными, вернувшимися немного позже, происходит то же самое. Далее все происходит по плану Пугачева. В помещение охраны врываются заговорщики и овладевают оружием, застрелив дежурного. Они запасаются провиантом и надевают военную форму, держа внезапно разбуженных бойцов под прицелом. Выйдя за территорию лагеря, они на трассе останавливают грузовик, шофера высаживают и едут, пока бензин не заканчивается. Затем они уходят в тайгу. Пугачев, проснувшись ночью после многих месяцев неволи, вспоминает, как в 1944 году совершил побег из немецкого лагеря, перешел линию фронта, пережил допрос в особом отделе, после чего был обвинен в шпионаже и приговорен к 25 годам тюрьмы. Он вспоминает также, как в немецкий лагерь приезжали эмиссары генерала Власова, которые вербовали русских, убеждая, что попавшие в плен солдаты для советской власти - изменники Родины. Тогда Пугачев им не верил, но вскоре сам в этом убедился. Он оглядывает с любовью своих товарищей, спящих рядом. Немного позже завязывается безнадежный бой с солдатами, которые окружили беглецов. Заключенные погибают почти все, кроме одного, которого вылечивают после тяжелого ранения для того, чтобы расстрелять. Лишь Пугачеву удается сбежать. Он затаился в медвежьей берлоге, но знает, что его тоже найдут. О содеянном он не жалеет. Его последний выстрел - в себя.

Итак, мы рассмотрели основные рассказы из сборника, автором которого является Варлам Шаламов ("Колымские рассказы"). Краткое содержание знакомит читателя с основными событиями. Подробнее о них можно прочесть на страницах произведения. Впервые сборник опубликовал в 1966 году Варлам Шаламов. "Колымские рассказы", краткое содержание которых вы теперь знаете, появились на страницах нью-йоркского издания "Новый журнал".

В Нью-Йорке в 1966 году были опубликованы лишь 4 рассказа. В следующем, 1967-м, 26 рассказов этого автора, в основном из интересующего нас сборника, вышли в переводе на немецкий в городе Кельне. При жизни так и не опубликовал в СССР сборник "Колымские рассказы" Шаламов. Краткое содержание всех глав, к сожалению, не входит в формат одной статьи, поскольку рассказов в сборнике очень много. Поэтому рекомендуем самостоятельно ознакомиться с остальными.

"Сгущенное молоко"

Кроме описанных выше, расскажем еще об одном произведении из сборника "Колымские рассказы" - Краткое содержание его следующее.

Шестаков, знакомый рассказчика, не работал на прииске в забое, поскольку был инженером-геологом, и его взяли в контору. Он встретился с рассказчиком и сообщил, что хочет взять рабочих и уйти на Черные Ключи, к морю. И хотя последний понимал, что это неосуществимо (путь до моря очень долгий), он все же согласился. Рассказчик рассуждал, что Шестаков, вероятно, хочет сдать всех тех, кто в этом будет участвовать. Но обещанное сгущенное молоко (чтобы преодолеть путь, следовало подкрепиться) подкупило его. Зайдя к Шестакову, он съел две банки этого лакомства. А потом вдруг сообщил, что передумал. Через неделю другие рабочие бежали. Двоих из них убили, троих через месяц судили. А Шестакова перевели на другой прииск.

Рекомендуем прочитать в оригинале и другие произведения. Очень талантливо написал Шаламов "Колымские рассказы". Краткое содержание ("Ягоды", "Дождь" и "Детские картинки" мы также рекомендуем прочесть в оригинале) передает лишь сюжет. Авторский слог, художественные достоинства оценить можно только познакомившись с самим произведением.

Не входит в сборник "Колымские рассказы" "Сентенция". Краткое содержание этого рассказа мы не стали описывать по этой причине. Однако данное произведение является одним из самых загадочных в творчестве Шаламова. Поклонникам его таланта будет интересно с ним ознакомиться.

Варлам Шаламов

Сентенция

Надежде Яковлевне Мандельштам

Люди возникали из небытия – один за другим. Незнакомый человек ложился по соседству со мной на нары, приваливался ночью к моему костлявому плечу, отдавая свое тепло – капли тепла – и получая взамен мое. Были ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа, как на мертвеца, и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встает по окрику, одевается и выполняет покорно команду. У меня было мало тепла. Не много мяса осталось на моих костях. Этого мяса достаточно было только для злости – последнего из человеческих чувств. Не равнодушие, а злость была последним человеческим чувством – тем, которое ближе к костям. Человек, возникший из небытия, исчезал днем – на угольной разведке было много участков – и исчезал навсегда. Я не знаю людей, которые спали рядом со мной. Я никогда не задавал им вопросов, и не потому, что следовал арабской пословице: не спрашивай – и тебе не будут лгать. Мне было все равно – будут мне лгать или не будут, я был вне правды, вне лжи. У блатных на сей предмет есть жесткая, яркая, грубая поговорка, пронизанная глубоким презрением к задающему вопрос: не веришь – прими за сказку. Я не расспрашивал и не выслушивал сказок.

Что оставалось со мной до конца? Злоба. И храня эту злобу, я рассчитывал умереть. Но смерть, такая близкая совсем недавно, стала понемногу отодвигаться. Не жизнью была смерть замещена, а полусознанием, существованием, которому нет формул и которое не может называться жизнью. Каждый день, каждый восход солнца приносил опасность нового, смертельного толчка. Но толчка не было. Я работал кипятильщиком – легчайшая из всех работ, легче, чем быть сторожем, но я не успевал нарубить дров для титана, кипятильника системы «Титан». Меня могли выгнать – но куда? Тайга далеко, поселок наш, «командировка» по-колымскому, – это как остров в таежном мире. Я еле таскал ноги, расстояние в двести метров от палатки до работы казалось мне бесконечным, и я не один раз садился отдыхать. Я и сейчас помню все выбоины, все ямы, все рытвины на этой смертной тропе; ручей, перед которым я ложился на живот и лакал холодную, вкусную, целебную воду. Двуручная пила, которую я таскал то на плече, то волоком, держа за одну ручку, казалась мне грузом невероятной тяжести.

Я никогда не мог вовремя вскипятить воду, добиться, чтобы титан закипал к обеду.

Но никто из рабочих из вольняшек, все они были вчерашними заключенными – не обращал внимания, кипела ли вода или нет. Колыма научила всех нас различать питьевую воду только по температуре. Горячая, холодная, а не кипяченая и сырая.

Нам не было дела до диалектического скачка перехода количества в качество. Мы не были философами. Мы были работягами, и наша горячая питьевая вода этих важных качеств скачка не имела.

Я ел, равнодушно стараясь съесть все, что попадалось на глаза, – обрезки, обломки съестного, прошлогодние ягоды на болоте. Вчерашний или позавчерашний суп из «вольного» котла. Нет, вчерашнего супа у наших вольняшек не оставалось.

В палатке нашей было два ружья, два дробовика. Куропатки не боялись людей, и первое время птицу били прямо с порога палатки. Добыча запекалась целиком в золе костра или варилась, когда ощипывалась бережно. Пух-перо – на подушку, тоже коммерция, верные деньги – приработок вольных хозяев ружей и таежных птиц. Выпотрошенные, ощипанные куропатки варились в консервных банках – трехлитровых, подвешенных к кострам. От этих таинственных птиц я никогда не находил никаких остатков. Голодные вольные желудки измельчили, смололи, иссосали все птичьи кости без остатка. Это тоже было одно из чудес тайги.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Сентенция

Посв. Надежде Яковлевне Мандельштам

Люди возникали из небытия – один за другим. Незнакомый человек ложился по соседству со мной на нары, приваливался ночью к моему костлявому плечу, отдавая свое тепло – капли тепла – и получая взамен мое. Были ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа, как на мертвеца, и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встает по окрику, одевается и выполняет покорно команду. У меня было мало тепла. Не много мяса осталось на моих костях. Этого мяса достаточно было только для злости – последнего из человеческих чувств. Не равнодушие, а злость была последним человеческим чувством – тем, которое ближе к костям. Человек, возникший из небытия, исчезал днем – на угольной разведке было много участков – и исчезал навсегда. Я не знаю людей, которые спали рядом со мной. Я никогда не задавал им вопросов, и не потому, что следовал арабской пословице: не спрашивай – и тебе не будут лгать. Мне было все равно – будут мне лгать или не будут, я был вне правды, вне лжи. У блатных на сей предмет есть жесткая, яркая, грубая поговорка, пронизанная глубоким презрением к задающему вопрос: не веришь – прими за сказку. Я не расспрашивал и не выслушивал сказок.

Что оставалось со мной до конца? Злоба. И храня эту злобу, я рассчитывал умереть. Но смерть, такая близкая совсем недавно, стала понемногу отодвигаться. Не жизнью была смерть замещена, а полусознанием, существованием, которому нет формул и которое не может называться жизнью. Каждый день, каждый восход солнца приносил опасность нового, смертельного толчка. Но толчка не было. Я работал кипятильщиком – легчайшая из всех работ, легче, чем быть сторожем, но я не успевал нарубить дров для титана, кипятильника системы «Титан». Меня могли выгнать – но куда? Тайга далеко, поселок наш, «командировка» по-колымскому, – это как остров в таежном мире. Я еле таскал ноги, расстояние в двести метров от палатки до работы казалось мне бесконечным, и я не один раз садился отдыхать. Я и сейчас помню все выбоины, все ямы, все рытвины на этой смертной тропе; ручей, перед которым я ложился на живот и лакал холодную, вкусную, целебную воду. Двуручная пила, которую я таскал то на плече, то волоком, держа за одну ручку, казалась мне грузом невероятной тяжести.

Я никогда не мог вовремя вскипятить воду, добиться, чтобы титан закипал к обеду.

Но никто из рабочих из вольняшек, все они были вчерашними заключенными – не обращал внимания, кипела ли вода или нет. Колыма научила всех нас различать питьевую воду только по температуре. Горячая, холодная, а не кипяченая и сырая.

Нам не было дела до диалектического скачка перехода количества в качество. Мы не были философами. Мы были работягами, и наша горячая питьевая вода этих важных качеств скачка не имела.

Я ел, равнодушно стараясь съесть все, что попадалось на глаза, – обрезки, обломки съестного, прошлогодние ягоды на болоте. Вчерашний или позавчерашний суп из «вольного» котла. Нет, вчерашнего супа у наших вольняшек не оставалось.

В палатке нашей было два ружья, два дробовика. Куропатки не боялись людей, и первое время птицу били прямо с порога палатки. Добыча запекалась целиком в золе костра или варилась, когда ощипывалась бережно. Пух-перо – на подушку, тоже коммерция, верные деньги – приработок вольных хозяев ружей и таежных птиц. Выпотрошенные, ощипанные куропатки варились в консервных банках – трехлитровых, подвешенных к кострам. От этих таинственных птиц я никогда не находил никаких остатков. Голодные вольные желудки измельчили, смололи, иссосали все птичьи кости без остатка. Это тоже было одно из чудес тайги.

Я никогда не попробовал ни кусочка от этих куропаток. Мое – были ягоды, корни травы, пайка. И я – не умирал. Я стал все более равнодушно, без злобы, смотреть на холодное красное солнце, на горы, гольцы, где все: скалы, повороты ручья, лиственницы, тополя – было угловатым и недружелюбным. По вечерам с реки поднимался холодный туман – и не было часа в таежных сутках, когда мне было бы тепло.

Отмороженные пальцы рук и ног ныли, гудели от боли. Ярко-розовая кожа пальцев так и оставалась розовой, легко ранимой. Пальцы были вечно замотаны в какие-то грязные тряпки, оберегая руку от новой раны, от боли, но не от инфекции. Из больших пальцев на обеих ногах сочился гной, и не было гною конца.

Меня будили ударом в рельс. Ударом в рельс снимали с работы. После еды я сразу ложился на нары, не раздеваясь, конечно, и засыпал. Палатка, в которой я спал и жил, виделась мне как сквозь туман – где-то двигались люди, возникала громкая матерная брань, возникали драки, наступало мгновенно безмолвие перед опасным ударом. Драки быстро угасали – сами по себе, никто не удерживал, не разнимал, просто глохли моторы драки – и наступала ночная холодная тишина с бледным высоким небом сквозь дырки брезентового потолка, с храпом, хрипом, стонами, кашлем и беспамятной руганью спящих.

Однажды ночью я ощутил, что слышу эти стоны и хрипы. Ощущение было внезапным, как озарение, и не обрадовало меня. Позднее, вспоминая эту минуту удивления, я понял, что потребность сна, забытья, беспамятства стала меньше – я выспался, как говорил Моисей Моисеевич Кузнецов, наш кузнец, умница из умниц.

Появилась настойчивая боль в мышцах. Какие уж у меня были тогда мышцы – не знаю, но боль в них была, злила меня, не давала отвлечься от тела. Потом появилось у меня нечто иное, чем злость или злоба, существующее вместе со злостью. Появилось равнодушие – бесстрашие. Я понял, что мне все равно – будут меня бить или нет, будут давать обед и пайку – или нет. И хотя в разведке, на бесконвойной командировке, меня не били – бьют только на приисках, – я, вспоминая прииск, мерил свое мужество мерой прииска. Этим равнодушием, этим бесстрашием был переброшен мостик какой-то от смерти. Сознание, что бить здесь не будут, не бьют и не будут бить, рождало новые силы, новые чувства.

За равнодушием пришел страх – не очень сильный страх – боязнь лишиться этой спасительной жизни, этой спасительной работы кипятильщика, высокого холодного неба и ноющей боли в изношенных мускулах. Я понял, что боюсь уехать отсюда на прииск. Боюсь, и все. Я никогда не искал лучшего от хорошего в течение всей своей жизни. Мясо на моих костях день ото дня росло. Зависть – вот как называлось следующее чувство, которое вернулось ко мне. Я позавидовал мертвым своим товарищам – людям, которые погибли в тридцать восьмом году. Я позавидовал и живым соседям, которые что-то жуют, соседям, которые что-то закуривают. Я не завидовал начальнику, прорабу, бригадиру – это был другой мир.

Любовь не вернулась ко мне. Ах, как далека любовь от зависти, от страха, от злости. Как мало нужна людям любовь. Любовь приходит тогда, когда все человеческие чувства уже вернулись. Любовь приходит последней, возвращается последней, да и возвращается ли она? Но не только равнодушие, зависть и страх были свидетелями моего возвращения к жизни. Жалость к животным вернулась раньше, чем жалость к людям.

Как самый слабый в этом мире шурфов и разведочных канав, я работал с топографом – таскал за топографом рейку и теодолит. Бывало, что для скорости передвижения топограф прилаживал ремни теодолита за свою спину, а мне доставалась только легчайшая, раскрашенная цифрами рейка. Топограф был из заключенных. С собой для смелости – тем летом было много беглецов в тайге – топограф таскал мелкокалиберную винтовку, выпросив оружие у начальства. Но винтовка нам только мешала. И не только потому, что была лишней вещью в нашем трудном путешествии. Мы сели отдохнуть на поляне, и топограф, играя мелкокалиберной винтовкой, прицелился в красногрудого снегиря, подлетевшего рассмотреть поближе опасность, увести в сторону. Если надо – пожертвовать жизнью. Самочка снегиря сидела где-то на яйцах – только этим объяснялась безумная смелость птички. Топограф вскинул винтовку, и я отвел ствол в сторону.

– Убери ружье!

– Да ты что? С ума сошел?

– Оставь птицу, и все.

– Я начальнику доложу.

– Черт с тобой и с твоим начальником.

Но топограф не захотел ссориться и ничего начальнику не сказал. Я понял: что-то важное вернулось ко мне.

Не один год я не видел газет и книг и давно выучил себя не сожалеть об этой потере. Все пятьдесят моих соседей по палатке, по брезентовой рваной палатке, чувствовали так же – в нашем бараке не появилось ни одной газеты, ни одной книги. Высшее начальство – прораб, начальник разведки, десятник – спускалось в наш мир без книг.

Язык мой, приисковый грубый язык, был беден, как бедны были чувства, еще живущие около костей. Подъем, развод по работам, обед, конец работы, отбой, гражданин начальник, разрешите обратиться, лопата, шурф, слушаюсь, бур, кайло, на улице холодно, дождь, суп холодный, суп горячий, хлеб, пайка, оставь покурить – двумя десятками слов обходился я не первый год. Половина из этих слов была ругательствами. Существовал в юности, в детстве анекдот, как русский обходился в рассказе о путешествии за границу всего одним словом в разных интонационных комбинациях. Богатство русской ругани, ее неисчерпаемая оскорбительность раскрылась передо мной не в детстве и не в юности. Анекдот с ругательством выглядел здесь как язык какой-нибудь институтки. Но я не искал других слов. Я был счастлив, что не должен искать какие-то другие слова. Существуют ли эти другие слова, я не знал. Не умел ответить на этот вопрос.

Я был испуган, ошеломлен, когда в моем мозгу, вот тут – я это ясно помню – под правой теменной костью – родилось слово, вовсе непригодное для тайги, слово, которого и сам я не понял, не только мои товарищи. Я прокричал это слово, встав на нары, обращаясь к небу, к бесконечности:

– Сентенция! Сентенция!

И захохотал.

– Сентенция! – орал я прямо в северное небо, в двойную зарю, орал, еще не понимая значения этого родившегося во мне слова. А если это слово возвратилось, обретено вновь тем лучше, – тем лучше! Великая радость переполняла все мое существо.

– Сентенция!

– Вот псих!

– Псих и есть! Ты – иностранец, что ли? – язвительно спрашивал горный инженер Вронский, тот самый Вронский. «Три табачинки».

– Вронский, дай закурить.

– Нет, у меня нету.

– Ну, хоть три табачинки.

– Три табачинки? Пожалуйста.

Из кисета, полного махорки, извлекались грязным ногтем три табачинки.

– Иностранец? – Вопрос переводил нашу судьбу в мир провокаций и доносов, следствий и добавок срока.

Но мне не было дела до провокационного вопроса Вронского. Находка была чересчур огромной.

– Сентенция!

– Псих и есть.

Чувство злости – последнее чувство, с которым человек уходил в небытие, в мертвый мир. Мертвый ли? Даже камень не казался мне мертвым, не говоря уже о траве, деревьях, реке. Река была не только воплощением жизни, не только символом жизни, но и самой жизнью. Ее вечное движение, рокот неумолчный, свой какой-то разговор, свое дело, которое заставляет воду бежать вниз по течению сквозь встречный ветер, пробиваясь сквозь скалы, пересекая степи, луга. Река, которая меняла высушенное солнцем, обнаженное русло и чуть-чуть видной ниточкой водной пробиралась где-то в камнях, повинуясь извечному своему долгу, ручейком, потерявшим надежду на помощь неба – на спасительный дождь. Первая гроза, первый ливень – и вода меняла берега, ломала скалы, кидала вверх деревья и бешено мчалась вниз той же самой вечной своей дорогой...

Сентенция! Я сам не верил себе, боялся, засыпая, что за ночь это вернувшееся ко мне слово исчезнет. Но слово не исчезало.

Сентенция. Пусть так переименуют речку, на которой стоял наш поселок, наша командировка «Рио-рита». Чем это лучше «Сентенции»? Дурной вкус хозяина земли – картографа ввел на мировые карты Рио-риту. И исправить нельзя.

Сентенция – что-то римское, твердое, латинское было в этом слове. Древний Рим для моего детства был историей политической борьбы, борьбы людей, а Древняя Греция была царством искусства. Хотя и в Древней Греции были политики и убийцы, а в Древнем Риме было немало людей искусства. Но детство мое обострило, упростило, сузило и разделило два этих очень разных мира. Сентенция – римское слово. Неделю я не понимал, что значит слово «сентенция». Я шептал это слово, выкрикивал, пугал и смешил этим словом соседей. Я требовал у мира, у неба разгадки, объяснения, перевода. А через неделю понял – и содрогнулся от страха и радости. Страха – потому что пугался возвращения в тот мир, куда мне не было возврата. Радости – потому что видел, что жизнь возвращается ко мне помимо моей собственной воли.

Прошло много дней, пока я научился вызывать из глубины мозга все новые и новые слова, одно за другим. Каждое приходило с трудом, каждое возникало внезапно и отдельно. Мысли и слова не возвращались потоком. Каждое возвращалось поодиночке, без конвоя других знакомых слов, и возникало раньше на языке, а потом – в мозгу.

А потом настал день, когда все, все пятьдесят рабочих бросили работу и побежали в поселок, к реке, выбираясь из своих шурфов, канав, бросая недопиленные деревья, недоваренный суп в котле. Все бежали быстрее меня, но и я доковылял вовремя, помогая себе в этом беге с горы руками.

Из Магадана приехал начальник. День был ясный, горячий, сухой. На огромном лиственничном пне, что у входа в палатку, стоял патефон. Патефон играл, преодолевая шипенье иглы, играл какую-то симфоническую музыку.

И все стояли вокруг – убийцы и конокрады, блатные и фраера, десятники и работяги. А начальник стоял рядом. И выражение лица у него было такое, как будто он сам написал эту музыку для нас, для нашей глухой таежной командировки. Шеллачная пластинка кружилась и шипела, кружился сам пень, заведенный на все свои триста кругов, как тугая пружина, закрученная на целых триста лет...

Рассказ Варлама Шаламова «Сентенция» входит в сборник колымских рассказов «Левый берег».

Надежде Яковлевне Мандельштам

Люди возникали из небытия – один за другим. Незнакомый человек ложился по соседству со мной на нары, приваливался ночью к моему костлявому плечу, отдавая свое тепло – капли тепла – и получая взамен мое. Были ночи, когда никакого тепла не доходило до меня сквозь обрывки бушлата, телогрейки, и поутру я глядел на соседа, как на мертвеца, и чуть-чуть удивлялся, что мертвец жив, встает по окрику, одевается и выполняет покорно команду. У меня было мало тепла. Не много мяса осталось на моих костях. Этого мяса достаточно было только для злости – последнего из человеческих чувств. Не равнодушие, а злость была последним человеческим чувством – тем, которое ближе к костям. Человек, возникший из небытия, исчезал днем – на угольной разведке было много участков – и исчезал навсегда. Я не знаю людей, которые спали рядом со мной. Я никогда не задавал им вопросов, и не потому, что следовал арабской пословице: не спрашивай – и тебе не будут лгать. Мне было все равно – будут мне лгать или не будут, я был вне правды, вне лжи. У блатных на сей предмет есть жесткая, яркая, грубая поговорка, пронизанная глубоким презрением к задающему вопрос: не веришь – прими за сказку. Я не расспрашивал и не выслушивал сказок.

Что оставалось со мной до конца? Злоба. И храня эту злобу, я рассчитывал умереть. Но смерть, такая близкая совсем недавно, стала понемногу отодвигаться. Не жизнью была смерть замещена, а полусознанием, существованием, которому нет формул и которое не может называться жизнью. Каждый день, каждый восход солнца приносил опасность нового, смертельного толчка. Но толчка не было. Я работал кипятильщиком – легчайшая из всех работ, легче, чем быть сторожем, но я не успевал нарубить дров для титана, кипятильника системы «Титан». Меня могли выгнать – но куда? Тайга далеко, поселок наш, «командировка» по-колымскому, – это как остров в таежном мире. Я еле таскал ноги, расстояние в двести метров от палатки до работы казалось мне бесконечным, и я не один раз садился отдыхать. Я и сейчас помню все выбоины, все ямы, все рытвины на этой смертной тропе; ручей, перед которым я ложился на живот и лакал холодную, вкусную, целебную воду. Двуручная пила, которую я таскал то на плече, то волоком, держа за одну ручку, казалась мне грузом невероятной тяжести.

Я никогда не мог вовремя вскипятить воду, добиться, чтобы титан закипал к обеду.

Но никто из рабочих из вольняшек, все они были вчерашними заключенными – не обращал внимания, кипела ли вода или нет. Колыма научила всех нас различать питьевую воду только по температуре. Горячая, холодная, а не кипяченая и сырая.

Нам не было дела до диалектического скачка перехода количества в качество. Мы не были философами. Мы были работягами, и наша горячая питьевая вода этих важных качеств скачка не имела.

Я ел, равнодушно стараясь съесть все, что попадалось на глаза, – обрезки, обломки съестного, прошлогодние ягоды на болоте. Вчерашний или позавчерашний суп из «вольного» котла. Нет, вчерашнего супа у наших вольняшек не оставалось.

В палатке нашей было два ружья, два дробовика. Куропатки не боялись людей, и первое время птицу били прямо с порога палатки. Добыча запекалась целиком в золе костра или варилась, когда ощипывалась бережно. Пух-перо – на подушку, тоже коммерция, верные деньги – приработок вольных хозяев ружей и таежных птиц. Выпотрошенные, ощипанные куропатки варились в консервных банках – трехлитровых, подвешенных к кострам. От этих таинственных птиц я никогда не находил никаких остатков. Голодные вольные желудки измельчили, смололи, иссосали все птичьи кости без остатка. Это тоже было одно из чудес тайги.

Конец ознакомительного фрагмента.

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Министерство образования Республики Беларусь

Учреждение образования

«Гомельский государственный университет

имени Франциска Скорины»

Филологический факультет

Кафедра русской и мировой литературы

Курсовая работа

НРАВСТВЕННАЯ ПРОБЛЕМАТИКА

«КОЛЫМСКИХ РАССКАЗОВ» В.Т. ШАЛАМОВА

Исполнитель

студентка группы РФ-22 А.Н. Решенок

Научный руководитель

старший преподаватель И.Б.Азарова

Гомель 2016

Ключевые слова: антимир, антитеза, архипелаг, беллетристика, воспоминания, восхождение, ГУЛАГ, гуманность, деталь, документализм, заключенный, концлагерь, нечеловеческие условия, нисхождение, нравственность, обитатели, образы-символы, хронотоп.

Объектом исследования в данной курсовой работе является цикл рассказов о Колыме В.Т.Шаламова.

В результате проведенного исследования получен вывод, что «Колымские рассказы» В.Т.Шаламова написаны на автобиографической основе, ставят нравственные вопросы времени, выбора, долга, чести, благородства, дружбы и любви и являются значительным событием в лагерной прозе.

Научная новизна данной работы состоит в том, что «Колымские рассказы» В.Т.Шаламова рассматриваются на основе документального опыта писателя. Систематизированы рассказы о Колыме В.Т.Шаламова по нравственной проблематике, по системе образов и историографии и т.д.

Что касается области применения данной курсовой работы, то она может быть использована не только для написания других курсовых и дипломных работ, но и при подготовке к практическим и семинарским занятиям.

Введение

1. Эстетика художественного документализма в творчестве В.Т. Шаламова

2.2 Восхождение героев в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова

3. Образные концепты «Колымских рассказов» В.Т. Шаламова

Заключение

Список использованных источников

Приложение

Введение

С Шаламовым-поэтом читатели встретились в конце 50-х годов. А встреча с Шаламовым-прозаиком состоялась лишь в конце 80-х. Говорить о прозе Варлама Шаламова - значит говорить о художественном и философском смысле небытия, о смерти как о композиционной основе произведения. Казалось бы, что нового: и прежде, до Шаламова, смерть, её угроза, ожидание и приближение часто бывали главной двигательной силой сюжета, а сам факт смерти служил развязкой... Но в «Колымских рассказах» иначе. Никаких угроз, никакого ожидания. Здесь смерть, небытие и есть тот художественный мир, в котором привычно разворачивается сюжет. Факт же смерти предшествует началу сюжета.

К концу 1989 года издано около ста рассказов о Колыме. Сейчас Шаламова читают все - от студента до премьер-министра. И в то же время проза Шаламова как бы растворена в огромном вале документалистики - воспоминаний, записок, дневников об эпохе сталинщины. В истории литературы ХХ века «Колымские рассказы» стали не только значительным явлением лагерной прозы, но и своеобразным писательским манифестом, воплощением оригинальной эстетики, основанной на сплаве документализма и художественного видения мира.

Сегодня становится все более очевидным, что Шаламов - это не только и, может быть, не столько историческое свидетельство о преступлениях, которые забывать преступно. В.Т.Шаламов - это стиль, уникальная ритмика прозы, новаторство, всепроникающая парадоксальность и символика.

Лагерная тема вырастает в большое и очень важное явление, в рамках которого писатели стремятся до конца осмыслить страшный опыт сталинщины и при этом не забывать, что за мрачной завесой десятилетий надо разглядеть человека.

Подлинная поэзия, по Шаламову, поэзия самобытная, где каждая строчка обеспечена талантом много страдавшей одинокой души. Она ждет своего читателя.

В прозе В.Т.Шаламова изображены не только колымские лагеря, отгороженные колючей проволокой, за пределами которых живут свободные люди, но и все, что находится вне зоны, тоже втянуто в бездну насилия, репрессий. Вся страна - это лагерь, где живущие в нем обречены. Лагерь - это не изолированная часть мира. Это слепок того общества.

Существует большое количество литературы, посвященной В.Т.Шаламову и его творчеству. Предмет исследования данной курсовой работы - это нравственная проблематика «Колымских рассказов» В.Т.Шаламова, поэтому основным источником информации является монография Н.Лейдермана и М.Липовецкого («В метельный леденящий век»: О «Колымских рассказах»), в которой рассказывается о сложившимся укладе, о порядке, шкале ценностей и социальной иерархии страны «Колымы», а также показана символика, которую находит автор в повседневных реалиях тюремного быта. Особая значимость придавалась различным статьям в журналах. Исследователь М.Михеев («О «новой» прозе Варлама Шаламова») в своей работе показал, что каждая деталь у Шаламова, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении, где сталкиваются низменное и высокое, натуралистически грубое и духовное, а также описал законы времени, которые выведены за рамки естественного течения. И.Ничипоров («Проза, выстраданная как документ: колымский эпос В.Шаламова») высказывает свое мнение о документальной основе рассказов о Колыме, используя работы самого В.Т.Шаламова. А вот Г.Нефагина («Колымский «антимир» и его обитатели») в своей работе уделяет внимание духовной и психологической стороне рассказов, показывая выбор человека в неестественных условиях. Исследователь Е.Шкловский («О Варламе Шаламове») рассматривает отрицание традиционной беллетристики в «Колымских рассказах» в стремлении достичь автором чего-то недостижимого, исследовать материал с точки зрения биографии В.Т.Шаламова. Большую помощь в написании данной курсовой работы оказали также научные публикации Л.Тимофеева («Поэтика лагерной прозы»), в которой исследователь сопоставляет рассказы А.Солженицына, В.Шаламова, В.Гроссмана, Ан.Марченко для выявления сходство и различий поэтики лагерной прозы у различных авторов XX века; и Е.Волковой («Варлам Шаламов: Поединок слова с абсурдом»), которая обратила внимание на фобии и чувства заключенных в рассказе «Сентенция».

При раскрытии теоретической части курсового проекта привлекались различные сведения из истории, а также значительное внимание уделяется информации, почерпнутой из различных энциклопедий и словарей (словарь С.И.Ожегова, «Литературный энциклопедический словарь» под редакцией В.М.Кожевниковой).

Тема данной курсовой работы актуальна тем, что всегда интересно вернуться в ту эпоху, где показаны события сталинщины, проблемы человеческих взаимоотношений и психология отдельного человека в концлагерях, чтобы предотвратить повторение страшных историй тех лет. Особенную остроту данная работа приобретает в нынешнее время, в эпоху бездуховности людей, непонимания, незаинтересованности, безразличия друг к другу, в нежелании прийти на помощь к человеку. В мире остались такие же проблемы, как и в шаламовских произведениях: такая же бессердечность друг к другу, порой ненависть, духовный голод, и т.д.

Новизна работы в том, что подвергнуты систематизации галерея образов, определена нравственная проблематика и представлена историография вопроса. Особое своеобразие придает рассмотрение рассказов на документальной основе.

Данный курсовой проект ставит своей целью изучение своеобразия прозы В.Т.Шаламова на примере «Колымских рассказов», раскрыть идейное содержание и художественную особенность рассказов В.Т.Шаламова, а также обнажить в его произведениях острые нравственные проблемы в концлагерях.

Объектом исследования в работе является цикл рассказов о Колыме В.Т.Шаламова.

Литературоведческому рассмотрению подвергались и некоторые рассказы в отдельности.

Задачами данного курсового проекта являются:

1) изучение историографии вопроса;

2) исследование литературно-критических материалов о творчестве и судьбе писателя;

3) рассмотрение особенностей категорий «пространство» и «время» в шаламовских рассказах о Колыме;

4) выявление специфики реализации образов-символов в «Колымских рассказах»;

При написании работы были использованы сравнительно-исторический и системный методы.

Курсовая работа имеет следующую архитектонику: введение, основная часть, заключение и список использованных источников, приложение.

Во введении обозначены актуальность проблемы, историография, рассмотрены дискуссии по данной теме, определены цели, объект, предмет, новизна и задачи курсовой работы.

Основная часть состоит из 3 разделов. В первом разделе рассматривается документальная основа рассказов, а также отрицание традиционной беллетристики В.Т.Шаламовым в «Колымских рассказах». Во втором разделе исследуются колымский «антимир» и его обитатели: дано определение термина «страна Колыма», рассматривается низменное и высокое в рассказах, проводится параллель с другими авторами, создававшими лагерную прозу. В третьем разделе изучаются образные концепты в «Колымских рассказах» В.Т.Шаламова, а именно антитезы образов-символов, религиозная и психологическая сторона рассказов.

В заключении подводится итог проделанной работы по заявленной теме.

Список использованных источников содержит ту литературу, на которую опирался автор курсового проекта в своей работе.

1. Эстетика художественного документализма

в творчестве В.Т. Шаламова

В истории литературы ХХ века «Колымские рассказы» (1954 - 1982) В.Т.Шаламова стали не только значительным явлением лагерной прозы, но и своеобразным писательским манифестом, воплощением оригинальной эстетики, основанной на сплаве документализма и художественного видения мира, открывающем путь к обобщающему постижению человека в нечеловеческих обстоятельствах, к осознанию лагеря в качестве модели исторического, социального бытия, миропорядка в целом. Шаламов сообщает читателям: «Лагерь - мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном» . Основополагающие постулаты эстетики художественного документализма сформулированы Шаламовым в эссе «О прозе» , которое служит ключом к интерпретации его рассказов. Исходным выступает здесь суждение о том, что в современной литературной ситуации «потребность в искусстве писателя сохранилась, но доверие к беллетристике подорвано» . Литературный энциклопедический словарь дает следующее определение беллетристике. Беллетристика -- (от франц. belles lettres -- изящная словесность) художественная литература . Своеволие творческого вымысла должно уступить место мемуарному, документальному по своей сути воссозданию лично пережитого художником опыта, ибо «сегодняшний читатель спорит только с документом и убеждается только документом» . Шаламов по-новому обосновывает идею «литературы факта» , полагая, что «нужно и можно написать рассказ, который неотличим от документа» , который станет живым «документом об авторе» , «документом души» и представит писателя «не наблюдателем, не зрителем, а участником драмы жизни» .

Вот знаменитое программное шаламовское противопоставление 1) отчету о событиях и 2) их описанию - 3) самих событий . Вот как сам автор говорит о своей прозе: «Новая проза - само событие, бой, а не его описание. То есть - документ, прямое участие автора в событиях жизни. Проза, пережитая как документ» . Судя по этому и цитированным ранее заявлениям, сам документ у Шаламова понимался, конечно же, не вполне традиционно. Скорее это некое волевое деяние или поступок. В эссе «О Прозе» Шаламов сообщает своим читателем: «Когда меня спрашивают, что я пишу, я отвечаю: я не пишу воспоминаний. Никаких воспоминаний в «Колымских рассказах» нет. Я не пишу и рассказов - вернее, стараюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой. Не проза документа, а проза, выстраданная как документ» .

Вот еще фрагменты, отражающие оригинальные, но весьма парадоксальные взгляды Шаламова на «новую прозу», с отрицанием традиционной беллетристики - в стремлении достичь, казалось бы, чего-то недостижимого.

Стремление писателя «исследовать свой материал собственной шкурой» ведет к установлению его особых эстетических отношений с читателем, который поверит в рассказ «не как в информацию, а как в открытую сердечную рану» . Приближаясь к определению собственного творческого опыта, Шаламов подчеркивает интенцию создать «то, что было бы не литературой» , поскольку его «Колымские рассказы» «предлагают новую прозу, прозу живой жизни, которая в то же время - преображенная действительность, преображенный документ» . В искомой писателем «прозе, выстраданной как документ» не остается места для описательности в духе «писательских заповедей Толстого» . Здесь возрастает потребность в емкой символизации, интенсивно воздействующей на читателя детализации, причем «подробность, не заключающая в себе символа, кажется лишней в художественной ткани новой прозы» . На уровне творческой практики обозначенные принципы художественного письма получают у Шаламова многоплановое выражение. Интеграция документа и образа приобретает различные формы и оказывает комплексное воздействие на поэтику «Колымских рассказов». Способом глубинного познания лагерного бытия и психологии заключенного подчас выступает у Шаламова введение в дискурсивное пространство частного человеческого документа.

В рассказе «Сухим пайком» напряженные психологические наблюдения повествователя о том «великом равнодушии» , что «владело нами» , о том, как в «незначительном мышечном слое… размещалась только злоба» , переходят в портретирование Феди Щапова - «алтайского подростка» , «единственного сына вдовы» , которого «судили за незаконный убой скота» . Его противоречивое положение «доходяги», сохраняющего, впрочем, «здоровое крестьянское начало» и чуждого всеобщему лагерному фатализму, концентрированно раскрывается в финальном психологическом штрихе к непостижимым парадоксам лагерного бытия и сознания. Это композиционно выделенный, выхваченный из потока забвения фрагмент человеческого документа, запечатлевший - нагляднее любых внешних характеристик - отчаянную попытку физического и морального устояния: «Мама, - писал Федя, - мама, я живу хорошо. Мама, я одет по сезону…» . Как считает Шкловский Е.А.: «Шаламовский рассказ предстает порой инвариантом писательского манифеста, становится «документальным» свидетельством о потаенных гранях творческого процесса» .

В рассказе «Галина Павловна Зыбалова» примечателен мелькнувший автокомментарий о том, что в «Заговоре юристов» «документальна каждая буква» . В рассказе же «Галстук» скрупулезное воссоздание жизненных путей арестованной по возвращении из японской эмиграции Маруси Крюковой, надломленного лагерем и капитулировавшего перед режимом художника Шухаева, комментирование вывешенного на воротах лагеря лозунга «Труд есть дело чести…» - позволяют и биографию персонажей, и творческую продукцию Шухаева, и многоразличные приметы лагеря представить в качестве составляющих целостного документального дискурса. Шкловский Е.А. утверждает: «Стержнем этого многоуровневого человеческого документа становится «вживленная» в повествовательный ряд творческая саморефлексия автора о взыскании им «правды особого рода», о желании сделать этот рассказ «вещью прозы будущего», о том, что будущие писатели - не сочинители, но доподлинно знающие свою среду «люди профессии» - «расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность - вот сила литературы будущего» .

Сквозные в колымской прозе ссылки автора на собственный опыт подчеркивают его роль не просто художника, но свидетеля-документалиста. В рассказе «Прокаженные» эти знаки прямого авторского присутствия выполняют экспозиционную функцию по отношению и к основному действию, и к отдельным звеньям событийного ряда: «Сразу после войны на моих глазах в больнице была сыграна еще одна драма» ; «я тоже шел в этой группе, чуть согнувшись, по высокому подвалу больницы…» . Автор подчас выступает в «Колымских рассказах» и в качестве «свидетеля» исторического процесса, его причудливых и трагических поворотов. Рассказ «Лучшая похвала» основывается на историческом экскурсе, в котором художественно постигаются истоки и побудительные основания русского революционного террора, рисуются портреты революционеров, что «героически жили и героически умирали» . Живые впечатления от общения повествователя со знакомым по Бутырской тюрьме Александром Андреевым - бывшим эсером и генеральным секретарем общества политкаторжан - переходят в финальной части в строго документальную фиксацию сведений об исторической личности, ее революционном и тюремном пути - в виде «справки журнала «Каторга и ссылка» . Подобное наложение высветляет таинственные глубины документального текста о частном человеческом существовании, за формализованными биографическими данными приоткрывает иррациональные повороты судьбы.

В рассказе «Золотая медаль» посредством символически емких фрагментов петербургского и московского «текстов» реконструируются значимые пласты исторической памяти. Судьбы революционерки Натальи Климовой и ее прошедшей через советские лагеря дочери становятся в художественном целом рассказа отправной точкой исторического повествования о судебных процессах над революционерами-террористами в начале века, об их «жертвенности, самоотречении до безымянности» , их готовности «смысл жизни искать страстно, самоотверженно» . Повествователь выступает здесь как исследователь-документалист, который «держал в руках» и приговор членам тайной революционной организации, подмечая в его тексте показательные «литературные погрешности» , и личные письма Натальи Климовой «после кровавой железной метлы тридцатых годов» . Здесь происходит глубокое вчувствование в саму «материю» человеческого документа, где особенности почерка, пунктуации воссоздают «манеру разговора» , свидетельствуют о перипетиях отношений личности с ритмами истории. Повествователь приходит к эстетическому обобщению о рассказе как своего рода вещественном документе, «живой, еще не умершей вещи, видевшей героя» , ибо «писание рассказа - это поиск, и в смутное сознание мозга должен войти запах косынки, шарфа, потерянного героем или героиней» .

В частных документальных наблюдениях откристаллизовывается историософская интуиция автора о том, как в общественных потрясениях произошел надрыв «лучших людей русской революции» , вследствие чего «не осталось людей, чтобы повести Россию за собой» и образовалась «трещина, по которой раскололось время - не только России, но мира, где по одну сторону - весь гуманизм девятнадцатого века, его жертвенность, его нравственный климат, его литература и искусство, а по другую - Хиросима, кровавая война и концентрационные лагеря» . Сопряжение «документально» выстраиваемой биографии героя с масштабными историческими обобщениями достигается и в рассказе «Зеленый прокурор». «Текст» лагерной судьбы Павла Михайловича Кривошея - беспартийного инженера, собирателя антиквариата, осужденного за растрату казенных средств и сумевшего бежать с Колымы, выводит повествователя к «документальному» воссозданию истории советских лагерей с точки зрения тех изменений в отношении к беглецам, в призме которых прорисовываются внутренние трансформации карательной системы.

Делясь своим опытом «литературного» освоения указанной темы («в ранней юности мне довелось почитывать о побеге Кропоткина из Петропавловской крепости» ), повествователь устанавливает зоны несоответствия литературы и лагерной действительности, создает собственную «летопись побегов» , скрупулезно прослеживая, как к концу 30-х гг. «Колыма была превращена в спецлагерь для рецидива и троцкистов» , и если раньше «за побег не давалось никакого срока» , то отныне «побег стал караться тремя годами» . Для многих рассказов колымского цикла характерно наблюдаемое в «Зеленом прокуроре» особое качество шаламовской художественности, основанной прежде всего не на моделировании вымышленной реальности, но на образных обобщениях, прорастающих на почве документальных наблюдений, очеркового повествования о различных сферах тюремной жизни, специфических социально-иерархических отношениях в среде заключенных («Комбеды», «Баня» и др.). Текст официального документа в шаламовском рассказе может выступать конструктивно значимым элементом повествования. В «Красном кресте» предпосылкой художественных обобщений о лагерной жизни становится обращение повествователя к абсурдистским по своему содержанию «большим печатным объявлениям» на стенах бараков под названием «Права и обязанности заключенного» , где фатально «много обязанностей и мало прав» . Декларированное ими «право» заключенного на медицинскую помощь наводит повествователя на размышления о спасительной миссии медицины и врача как «единственного защитника заключенного» в лагере. Опираясь на «документально» зафиксированный, лично выстраданный опыт («много лет принимал я этапы в большой лагерной больнице» ), повествователь воскрешает в памяти трагические истории судеб лагерных врачей и приходит к отточенным до афоризмов, словно бы выхваченным из дневника обобщениям о лагере как «отрицательной школе жизни целиком и полностью» , о том, что «каждая минута лагерной жизни - отравленная минута» . На воспроизведении малого фрагмента внутрилагерной официальной переписки основан рассказ «Инжектор», где авторское слово полностью редуцировано, за исключением краткой ремарки о «четком почерке» резолюции, наложенной начальником прииска на рапорт начальника участка. Доклад о «плохой работе инжектора» в условиях колымских морозов «свыше пятидесяти градусов»» вызывает нелепую, но при этом формально рациональную и системную резолюцию о необходимости «дело передать в следственные органы для привлечения з/к Инжектора к законной ответственности» . Сквозь удушающую сеть казенных, поставленных на службу репрессивного делопроизводства слов просматриваются сращение фантастического гротеска и яви, а также тотальное попрание здравого смысла, позволяющее лагерному всеподавлению простирать свое влияние даже на неодушевленный мир техники.

Исполненными мрачных коллизий предстают в изображении Шаламова отношения живого человека и официального документа. В рассказе «Эхо в горах», где происходит «документальное» воссоздание биографии центрального персонажа - делопроизводителя Михаила Степанова, именно на подобных коллизиях завязывается сюжетная канва. Анкета Степанова, бывшего с 1905 г. членом партии эсеров, его «тоненькое дело в зеленой обложке» , куда проникли сведения о том, как в бытность командиром отряда бронепоездов он отпустил из-под стражи Антонова, с которым сидел когда-то в Шлиссельбурге, - совершают решающий переворот в его последующей «соловецкой» судьбе. Вехи истории агрессивно вторгаются здесь в индивидуальную биографию, порождая порочный круг разрушительных отношений личности и исторического времени. Человек как бессильный заложник официального документа предстает и в рассказе «Берды Онже». «Ошибка машинистки», «занумеровавшей» уголовную кличку заключенного (он же Берды) в качестве имени другого человека, заставляет начальство объявить случайно попавшегося туркмена Тошаева «беглецом» Онже Берды и обречь его на лагерную безысходность, на то, чтобы пожизненно «числиться в группе «безучетников» - лиц, содержащихся в заключении без документов» . В этом, по определению автора, «анекдоте, превратившемся в мистический символ» примечательна позиция заключенного - носителя пресловутой клички. «Развлекаясь» игрой с тюремным делопроизводством, он утаил принадлежность клички, поскольку «каждый рад смущению и панике в рядах начальства» .

Средством документально-художественного запечатления реальности нередко служит в «Колымских рассказах» сфера предметно-бытовой детализации. В рассказе «Графит» через заглавный предметный образ происходит символизация всей создаваемой здесь картины мира, намечается открытие в ней онтологической глубины. Как фиксирует повествователь, для документов, бирок умершим «допущен только черный карандаш, простой графит» ; не химический карандаш, а непременно графит, «который может записать все, что знал и видел» . Тем самым вольно или невольно лагерная система консервирует себя для последующего суда истории, ибо «графит - это природа» , «графит - это вечность» , «номер личного дела не смоют ни дожди, ни подземные ключи» , а при пробуждении в народе исторической памяти придет и осознание того, что «все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам» . Горькой иронией пронизаны слова повествователя о том, что «бирка на ноге - это признак культуры» - в том смысле, что «бирка с номером личного дела хранит не только место смерти, но и тайну смерти. Этот номер на бирке написан графитом» . Противостоящим беспамятству «документом», особенно актуализирующимся тогда, когда «документы нашего прошлого уничтожены, караульные вышки спилены» , может стать даже телесное состояние бывшего заключенного. При пеллагре - характернейшей для лагерников болезни - с руки отшелушивается кожа, образуя своего рода «перчатку», которая более чем красноречиво выступает, по Шаламову, «прозой, обвинением, протоколом», «живым экспонатом для музея истории края» .

Автор подчеркивает, что «если художественно-историческому сознанию ХIХ в. свойственны тенденция к «толкованию события», «жажда объяснения необъяснимого», то в половине двадцатого века документ вытеснил бы все. И верили бы только документу» .

Я видел все: песок и снег,

Пургу и зной.

Что может вынесть человек --

Все пережито мной.

И кости мне ломал приклад,

Чужой сапог.

И я побился об заклад,

Что не поможет Бог.

Ведь Богу, Богу-то зачем

Галерный раб?

И не помочь ему ничем,

Он истощен и слаб.

Я проиграл свое пари,

Рискуя головой.

Сегодня -- что ни говори,

Я с вами -- и живой .

Таким образом, синтез художественного мышления и документализма является главным «нервом» эстетической системы автора «Колымских рассказов». Ослабление художественного вымысла открывает у Шаламова иные оригинальные источники образных обобщений, основанные не на конструировании условных пространственно-временных форм, но на вчувствовании в доподлинно сохраненные в личной и общенациональной памяти лагерного бытия, в содержание различного рода частных, официальных, исторических документов. Михеев М.О. говорит, что «автор предстает в «колымском» эпосе и как чуткий художник-документалист, и как пристрастный свидетель истории, убежденный в нравственной необходимости «помнить все хорошее - сто лет, а все плохое - двести» , и как творец самобытной концепции «новой прозы», обретающей на глазах читателя достоверность «преображенного документа» . Тот революционный «выход за пределы литературы» , к которому Шаламов так стремился все-таки не состоялся. Но и без него, навряд ли вообще осуществимого, без этого прорыва за пределы дозволенного самой природой, проза Шаламова безусловно остается ценной для человечества, интересной для изучения - именно как неповторимый факт литературы. Его тексты - безусловное свидетельство эпохи:

Не комнатной бегонии

Дрожанье лепестка,

А дрожь людской агонии

Запомнила рука .

А его проза - документ литературного новаторства.

2. Колымский «антимир» и его обитатели

По мнению Е.А.Шкловского: «Писать о творчестве Варлама Шаламова трудно. Трудно прежде всего потому, что его трагическая судьба, которая в значительной степени отразилась в знаменитых «Колымских рассказах» и многих стихах, как бы взыскует соразмерного опыта. Опыта, которого не пожалеешь и врагу» . Почти двадцать лет тюрьмы, лагерей, ссылки, одиночество и забытость в последние годы жизни, жалкий дом для престарелых и в конце концов - смерть в психушке, куда писатель был насильно перевезен, чтобы вскоре умереть от воспаления легких. В лице В.Шаламова в его даре большого писателя показана общенародная трагедия, которая получила своего свидетеля-мученика собственной душой и кровью заплатившего за страшное знание.

Колымские рассказы -- первый сборник рассказов Варлама Шаламова, в котором отражена жизнь заключённых ГУЛАГа. ГУЛАГ - главное управление лагерей, а также разветвленная сеть концлагерей во время массовых репрессий . Сборник создавался с 1954 по 1962 год, после возвращения Шаламова с Колымы. Колымские рассказы являются художественным осмыслением всего увиденного и пережитого Шаламовым за 13 лет проведённых им в заключении на Колыме (1938--1951).

Проблематику своего произведения В.Т.Шаламов формулировал следующим образом: ««Колымские рассказы» -- это попытка поставить и решить какие-то важные нравственные вопросы времени, вопросы, которые просто не могут быть разрешены на другом материале. Вопрос встречи человека и мира, борьба человека с государственной машиной, правда этой борьбы, борьбы за себя, внутри себя -- и вне себя. Возможно ли активное влияние на свою судьбу, перемалываемую зубьями государственной машины, зубьями зла. Иллюзорность и тяжесть надежды. Возможность опереться на другие силы, чем надежда» .

Как писала Г.Л.Нефагина: «Реалистические произведения о системе ГУЛАГа посвящались, как правило, жизни политзаключенных. В них рисовались лагерные ужасы, пытки, издевательства. Но в таких произведениях (А.Солженицына, В.Шаламова, В.Гроссмана, Ан.Марченко) демонстрировалась победа человеческого духа над злом» .

Сегодня становится все более очевидным, что Шаламов -- это не только и, может быть, не столько историческое свидетельство о преступлениях, которые забывать -- преступно. Шаламов -- это стиль, уникальная ритмика прозы, новаторство, всепроникающая парадоксальность, символика, блестящее владение словом в его смысловом, звуковом облике, тонкая стратегия мастера.

Колымская рана постоянно кровоточила, и, работая над рассказами, Шаламов «кричал, угрожал, плакал» -- и утирал слезы лишь после того, как рассказ окончен. Но при этом не уставал повторять, что «дело художника -- именно форма» , работа со словом.

Шаламовская Колыма -- это множество лагерей-островов. Именно Шаламов, как утверждал Тимофеев, нашёл эту метафору -- «лагерь-остров» . Уже в рассказе «Заклинатель змей» заключённый Платонов, «киносценарист в своей первой жизни» , с горьким сарказмом говорит об изощрённости человеческого разума, придумавшего «такие вещи, как наши острова со всей невероятностью их жизни» . А в рассказе «Человек с парохода» лагерный врач, человек острого сардонического ума, высказывает своему слушателю затаённую мечту: «...Если бы наши острова -- вы поняли меня? -- наши острова провалились сквозь землю» .

Острова, архипелаг островов -- это точный и в высшей степени выразительный образ. Им «ухвачена» вынужденная изолированность и в то же время связанность единым невольничьим режимом всех этих тюрем, лагерей, поселений, «командировок», которые входили в систему ГУЛАГа. Архипелаг - группа близко расположенных друг к другу морских островов . Но у Солженицына «архипелаг», как утверждала Нефагина, -- прежде всего условный термин-метафора, обозначающий объект исследования . У Шаламова же «наши острова» -- это огромный целостный образ . Он не подвластен повествователю, он обладает эпическим саморазвитием, он вбирает в себя и подчиняет своей зловещей круговерти, своему «сюжету» всё, абсолютно всё -- небо, снег, деревья, лица, судьбы, мысли, расстрелы...

Ничего иного, что бы располагалось за пределами «наших островов», в «Колымских рассказах» не существует. Та, долагерная, вольная жизнь называется «первой жизнью», она кончилась, исчезла, растаяла, её уже больше нет. Да и была ли она? Сами узники «наших островов» мыслят о ней как о сказочной, несбыточной земле, которая лежит где-то «за синими морями, за высокими горами», как, например, в «Заклинателе змей». Лагерь поглотил какое бы то ни было иное существование. Он подчинил всё и вся безжалостному диктату своих тюремных правил. Беспредельно разросшись, он стал целой страной. Понятие «страна Колыма» прямо заявлено в рассказе «Последний бой майора Пугачёва»: «В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез» .

Концлагерь, заместивший собой всю страну, страна, обращённая в огромный архипелаг лагерей, -- таков гротескно-монументальный образ мира, который складывается из мозаики «Колымских рассказов». Он по-своему упорядочен и целесообразен, этот мир. Вот как выглядит лагерь для заключённых в «Тайге золотой»: «Малая зона -- это пересылка. Большая зона -- лагерь горного управления -- бесконечные бараки, арестантские улицы, тройная ограда из колючей проволоки, караульные вышки по-зимнему, похожие на скворечники» . И далее следует: «Архитектура Малой зоны идеальна» . Выходит, это целый город, выстроенный в полном соответствии со своим назначением. И архитектура здесь есть, да ещё такая, к которой применимы высшие эстетические критерии. Словом, всё как надо, всё «как у людей» .

Брюер М. сообщает: «Таково пространство «страны Колымы». Действуют здесь и законы времени. Правда, в отличие от скрытого сарказма в изображении вроде бы нормально-целесообразного лагерного пространства, время лагерное откровенно выведено за рамки естественного течения, это странное, ненормальное время» .

«Месяцы на Крайнем Севере считаются годами -- так велик опыт, человеческий опыт, приобретаемый там» . Это обобщение принадлежит безличному повествователю из рассказа «Последний бой майора Пугачёва». А вот субъективное, личное восприятие времени одним из зеков, бывшим врачом Глебовым в рассказе «Ночью»: «Реальной была минута, час, день от подъёма до отбоя -- дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все» .

В этом пространстве и в таком времени протекает годами жизнь заключённого. Здесь сложился свой уклад, свои порядки, своя шкала ценностей, своя социальная иерархия. Шаламов с дотошностью этнографа описывает этот уклад. Здесь и подробности бытового обустройства: как, например, сооружается лагерный барак («редкая изгородь в два ряда, промежуток заполняется кусками заиндевевшего мха и торфа» ), как топят печь в бараке, что из себя представляет самодельный лагерный светильник -- бензиновая «колымка»... Социальное устройство лагеря -- тоже предмет тщательного описания. Два полюса: «блатари», они же «друзья народа» -- на одном, а на другом -- политзаключённые, они же «враги народа» . Союз воровских законов и государственных установлений. Гнусная власть всех этих Федечек, Сенечек, обслуживаемых разношерстной челядью из «машек», «ворёнков», «чесальщиков пяток» . И не менее беспощадный гнёт целой пирамиды официальных начальников: бригадиров, учётчиков, надзирателей, конвоиров...

Таков заведённый и устоявшийся порядок жизни на «наших островах». В ином режиме ГУЛАГ не смог бы выполнять свою функцию: поглощать миллионы людей, а взамен «выдавать» золото и лес. Но почему же все эти шаламовские «этнографии» и «физиологии» вызывают ощущение апокалиптического ужаса? Вот ведь совсем недавно один из бывших колымских узников успокоительно поведал, что «зима там, в общем, немногим холоднее ленинградской» и что на Бутугычаге, например, «смертность в действительности была незначительной» , а для борьбы с цингой проводили соответствующие лечебно-профилактические мероприятия, вроде принудительного питья экстракта стланика и т.п.

И у Шаламова есть про этот экстракт и про многое другое. Но он не этнографические очерки о Колыме пишет, он создаёт образ Колымы, как воплощения целой страны, превращённой в ГУЛАГ. Кажущаяся очерковость -- это только «первый слой» образа. Шаламов идёт сквозь «этнографию» к духовной сути Колымы, он ищет эту суть в эстетическом ядре реальных фактов и событий.

В антимире Колымы, где всё направлено на попрание, растаптывание достоинства узника, происходит ликвидация личности. Среди «Колымских рассказов» есть такие, где описывается поведение существ, опустившихся почти до полной утраты человеческого сознания. Вот новелла «Ночью». Бывший врач Глебов и его напарник Багрецов совершают то, что по шкале общепринятых нравственных норм всегда считалось крайним кощунством: разрывают могилу, раздевают труп сопарника с тем, чтобы потом его жалкое бельё обменять на хлеб. Это уже запредел: личности уже нет, остался чисто животный витальный рефлекс.

Однако в антимире Колымы не только выматываются душевные силы, не только гаснет рассудок, но наступает такой -- окончательный -- фазис, когда исчезает сам рефлекс жизни: человека уже и собственная смерть ничуть не волнует. Такое состояние описано в рассказе «Одиночный замер». Студент Дугаев, совсем ещё молодой -- двадцати трёх лет, настолько раздавлен лагерем, что даже на страдание у него уже нет сил. Остаётся лишь -- перед расстрелом -- тусклое сожаление, «что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день» .

Как указывает Нефагина Г.Л.: «Безыллюзорно, жёстко пишет Шаламов о расчеловечивании человека системой ГУЛАГа. Александр Солженицын, который прочитал шестьдесят колымских рассказов Шаламова и его «Очерки преступного мира», отмечал: «Лагерный опыт Шаламова был горше и дольше моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт» .

В «Колымских рассказах» объект постижения не Система, а человек в жерновах Системы. Шаламова интересует не то, как работает репрессивная машина ГУЛАГа, а то, как «работает» человеческая душа, которую старается раздавить и перемолоть эта машина. И доминирует в «Колымских рассказах» не логика сцепления суждений, а логика сцепления образов -- исконная художественная логика. Всё это имеет прямое отношение не только к спору об «образе восстания» , а значительно шире -- к проблеме адекватного прочтения «Колымских рассказов», в соответствии с их собственной природой и теми творческими принципами, которыми руководствовался их автор.

Конечно же, Шаламову в высшей степени дорого всё человечное. Он порой даже с умилением «вылущивает» из мрачного хаоса Колымы самые микроскопические свидетельства того, что Системе не удалось до конца выморозить в людских душах, -- то первичное нравственное чувство, которое называют способностью к состраданию.

Когда врачиха Лидия Ивановна в рассказе «Тифозный карантин» негромким своим голосом осаживает фельдшера, что наорал на Андреева, тот запомнил её «на всю свою жизнь» -- «за доброе слово, сказанное вовремя» . Когда пожилой инструментальщик в рассказе «Плотники» покрывает двух интеллигентов-неумех, что назвались плотниками, лишь бы хоть денёк побыть в тепле столярной мастерской, и отдаёт им собственноручно выточенные топорища. Когда пекари с хлебозавода в рассказе «Хлеб» стараются в первую очередь накормить присланных к ним лагерных доходяг. Когда ожесточённые судьбой и борьбой за выживание зеки в рассказе «Апостол Павел» сжигают письмо и заявление единственной дочери старого столяра с отречением от своего отца, то все эти вроде бы незначительные поступки предстают как акты высокой человечности. А то, что совершает следователь в рассказе «Почерк» -- он бросает в печку дело Криста, включённого в очередной список приговоренных к расстрелу, -- это по существующим меркам отчаянный поступок, настоящий подвиг сострадания.

Итак, нормальный «среднестатистический» человек в совершенно ненормальных, абсолютно бесчеловечных обстоятельствах. Шаламов исследует процесс взаимодействия колымского узника с Системой не на уровне идеологии, даже не на уровне обыденного сознания, а на уровне подсознания, на той пограничной полосе, куда гулаговская давильня оттеснила человека, -- на зыбкой грани между личностью, ещё сохраняющей способность мыслить и страдать, и тем безличным существом, которое уже не владеет собою и начинает жить самыми примитивными рефлексами.

2.1 Нисхождение героев в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова

Шаламов показывает новое о человеке, его границах и возможностях, силе и слабости - истины, добытые многими годами нечеловеческого напряжения и наблюдением поставленных в нечеловеческие условия сотен и тысяч людей.

Какая же правда о человеке открылась Шаламову в лагере? Голден Н. считал: «Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали, и 99% людей этой пробы не выдерживали. Те, кто выдерживал, умирали вместе с теми, кто не выдерживал, стараясь быть лучше всех, тверже всех только для самих себя» . «Великий эксперимент растления человеческих душ» - так характеризует Шаламов создание архипелага ГУЛАГ .

Конечно, его контингент имел весьма отдаленное отношение к проблеме искоренения преступности в стране. По наблюдениям Силайкина из рассказа «Курсы», « преступников вовсе нет, кроме блатарей. Все прочие заключенные вели себя на воле так, как все другие, - столько же воровали у государства, столько же ошибались, столько же нарушали закон, как и те, кто не был осужден по статьям УК и продолжал заниматься каждый своей работой. Тридцать седьмой год подчеркнул это с особой силой - уничтожив всякую гарантию у русских людей. Тюрьму стало никак не обойти, никому не обойти».

В подавляющем большинстве зеки в рассказе «Последний бой майора Пугачева»: «не были врагами власти и, умирая, так и не поняли, почему им надо умереть. Отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов, они сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга. К этому и стремилось начальство» .

Сначала они еще похожи на людей: «счастливчик, поймавший хлеб, делил его между всеми желающими - благородство, от которого через три недели мы отучились навсегда" . «Он делился последним куском, вернее, еще делился. Это значит, что он так и не успел дожить до времени, когда ни у кого не было последнего куска, когда никто ничем ни с кем не делился» .

Нечеловеческие условия жизни быстро разрушают не только тело, но и душу заключенного. Шаламов утверждает: «Лагерь - отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет, ни сам заключенный, ни его начальник, ни его охрана... Каждая минута лагерной жизни - отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел - лучше ему умереть... Оказывается, можно делать подлости и все же жить. Можно лгать - и жить. Не выполнять обещаний - и все-таки жить... Скептицизм - это еще хорошо, это еще лучшее из лагерного наследства» .

Звериное начало в человеке предельно обнажается, садизм выступает уже не как извращение человеческой природы, а как неотъемлемое ее свойство, как существенный антропологический феномен: «для человека нет лучше ощущения сознавать, что кто-то еще слабее, еще хуже... Власть - это растление. Спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути - в побоях, в убийствах» . В рассказе «Ягоды» описывается хладнокровное убийство конвоиром, по прозвищу Серошапка, зека, собиравшего ягоды в «перекур» и незаметно для себя переступившего отмеченную вешками границу рабочей зоны; после этого убийства конвоир обращается к главному герою рассказа: «Тебя хотел, - сказал Серошапка, - да ведь не сунулся, сволочь!» . В рассказе «Посылка» у героя отнимают сумку с едой: «кто-то ударил меня по голове чем-то тяжелым, и когда я вскочил, пришел в себя, сумки не было. Все оставались на своих местах и смотрели на меня со злобной радостью. Развлечение было самого лучшего сорта. В таких случаях - радовались вдвойне: во-первых, кому-то плохо, во-вторых, плохо не мне. Это не зависть, нет» .

Но где же те духовные обретения, которые, как считается, едва ли не непосредственно связаны с лишениями в плане материальном? Разве зеки не похожи на аскетов и разве, умирая от голода и холода, не повторили они в массе аскетический опыт минувших веков?

Уподобление зеков святым подвижникам и в самом деле неоднократно встречается у Шаламова в рассказе «Сухим пайком»: «Мы считали себя почти святыми - думая, что за лагерные годы мы искупили все свои грехи... Нас ничто уже не волновало, нам жить было легко во власти чужой воли. Мы не заботились даже о том, чтобы сохранить жизнь, и если и спали, тоже подчиняясь приказу, распорядку лагерного дня. Душевное спокойствие, достигнутое притупленностью наших чувств, напоминало о высшей свободе казармы, о которой мечтал Лоуренс, или толстовском непротивлении злу - чужая воля всегда была на страже нашего душевного спокойствия» .

Однако бесстрастие, достигаемое лагерными зеками, мало походило на то бесстрастие, к которому стремились аскеты всех времен и народов. Последним казалось, что, когда они освободятся от чувств - этих своих преходящих состояний, в душе останется самое главное, центральное и высокое. Увы, на личном опыте колымские аскеты-невольники убедились в обратном: последнее, что остается после отмирания всех чувств, - это ненависть и злоба. «Чувство злости - последнее чувство, с которым человек уходил в небытие» . «Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях... размещалась только злоба - самое долговечное человеческое чувство» . Отсюда - постоянные ссоры и драки: «Тюремная ссора вспыхивает, как пожар в сухом лесу» . «Когда потерял силы, когда ослабел - хочется драться неудержимо. Это чувство - задор ослабевшего человека - знакомо каждому заключенному, кто когда-нибудь голодал... Причин, чтобы ссора возникла, - бесконечное множество. Заключенного все раздражает: и начальство, и предстоящая работа, и холод, и тяжелый инструмент, и стоящий рядом товарищ. Арестант спорит с небом, с лопатой, с камнем и с тем живым, что находится рядом с ним. Малейший спор готов перерасти в кровавое сражение» .

Дружба? «Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Те «трудные» условия жизни, которые, как говорят нам сказки художественной литературы, являются обязательным условием возникновения дружбы, просто недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей, - значит, это нужда - не крайняя и беда - не большая. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость, определяются пределы своих "возможностей", физической выносливости и моральной силы» .

Любовь? «Те, кто был постарше, не позволил чувству любви вмешаться в будущее. Любовь была слишком дешевой ставкой в лагерной игре» .

Благородство? «Я думал: не буду играть в благородство, я не откажусь, я уеду, улечу. За мной семнадцать лет Колымы» .

То же самое относится и к религиозности: как и другие высокие человеческие чувства, она не зарождается в кошмаре лагеря. Конечно, лагерь нередко становится местом окончательного торжества веры, ее триумфа, но для этого «нужно, чтоб крепкое основание ее было заложено тогда, когда условия быта еще не дошли до последней границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только недоверие, злоба и ложь» . «Когда же приходится вести жестокую ежеминутную борьбу за существование, малейшее помышление о Боге, о жизни той означает ослабление волевого напора, с которым ожесточившийся зек цепляется за жизнь эту. Но от этой проклятой жизни он не в силах оторваться - как человек, пораженный током, не может оторвать рук от провода с высоким напряжением: чтобы это сделать, нужны дополнительные силы. Даже для самоубийства оказывается необходимым некоторый излишек энергии, отсутствующий у «доходяг»; иногда он случайно падает с неба в виде лишней порции баланды, и лишь тогда человек становится способным свести счеты с жизнью. Голод, холод, ненавистный труд, наконец, прямое физическое воздействие - избиения - все это обнажало «глубины человеческой сути - и какой же подлой и ничтожной оказывалась эта человеческая суть. Под палкой изобретатели открывали новое в науке, писали стихи, романы. Искру творческого огня можно выбивать обыкновенной палкой» .

Итак, высшее в человеке подчинено низшему, духовное - материальному. Более того, и само это высшее - речь, мышление - материально, как в рассказе «Сгущенное молоко»: «Думать было нелегко. Материальность нашей психики впервые представлялась мне во всей наглядности, во всей ощутимости. Думать было больно. Но думать было надо» . Когда-то для выяснения того, расходуется ли энергия на мышление, подопытного человека помещали на много дней в калориметр; оказывается, совсем ни к чему проводить столь кропотливые опыты: достаточно поместить самих любознательных ученых на много дней (а то и лет) в места не столь отдаленные, и они на собственном опыте убедятся в полном и окончательном торжестве материализма, как в рассказе «Погоня за паровозным дымом»: «Я полз, стараясь не сделать ни одной лишней мысли, мысли были, как движения, - энергия не должна быть потрачена ни на что другое, как только на царапанье, переваливание, перетаскивание своего собственного тела вперед по зимней дороге», «я берег силы. Слова выговаривались медленно и трудно - это было вроде перевода с иностранного языка. Я все забыл. Я отвык вспоминать» .

Подобные документы

    Краткие сведения о жизненном пути и деятельности Варлама Шаламова - русского прозаика и поэта советского времени. Основные темы и мотивы творчества поэта. Контекст жизни в период создания "Колымских рассказов". Краткий анализ рассказа "На представку".

    курсовая работа , добавлен 18.04.2013

    "Записки из Мертвого дома" Ф.М. Достоевского как предтеча "Колымских рассказов" В.Т. Шаламова. Общность сюжетных линий, средств художественного выражения и символов в прозе. "Уроки" каторги для интеллигента. Изменения в мировоззрении Достоевского.

    дипломная работа , добавлен 22.10.2012

    Прозаик, поэт, автор знаменитых "Колымских рассказов", одного из самых поразительных художественных документов 20 века, ставших обвинительным актом советскому тоталитарному режиму, один из первооткрывателей лагерной темы.

    биография , добавлен 10.07.2003

    Творческий облик А.И. Куприна-рассказчика, ключевые темы и проблемы рассказов писателя. Комментированный пересказ сюжетов рассказов "Чудесный доктор" и "Слон". Нравственная значимость произведений А.И. Куприна, их духовно-воспитывающий потенциал.

    курсовая работа , добавлен 12.02.2016

    Краткая биография Г.К. Честертона - известного английского писателя, журналиста, критика. Изучение новелл Честертона о патере Брауне, морально-религиозная проблематика в данных рассказах. Образ главного героя, жанровые особенности детективных рассказов.

    курсовая работа , добавлен 20.05.2011

    Значение концепта "дом" в народной картине мира на материале фольклора. Концепт "дом" в рамках поэтических текстов Шаламова, выявление особенности авторской картины мира. Характеристика поэзии Варлама Шаламова, роль природы в создании стихотворения.

    дипломная работа , добавлен 31.03.2018

    Изучение сюжета рассказа В. Шаламова "На представку" и интерпретация мотива карточной игры в данном произведении. Сравнительная характеристика рассказа Шаламова с другими произведениями русской литературы и выявление особенностей карточной игры в нем.

    реферат , добавлен 27.07.2010

    Тематика, персонажи, пейзаж и композиционные особенности "Северных рассказов" Джека Лондона. Художественный образ и речевая характеристика героев "Северных рассказов" Д. Лондона. Человек как центральный компонент повествования цикла "Северные рассказы".

    курсовая работа , добавлен 10.01.2018

    Проблемы интерпретации как вида эстетической деятельности. Развитие и особенности творческого прочтения литературного произведения. Кинематографические и театральные интерпретации повестей и рассказов А. Платонова. Изучение особенностей киноязыка автора.

    дипломная работа , добавлен 18.06.2017

    Понятие о лингвистическом анализе. Два способа повествования. Первичный композиционный признак художественного текста. Количество слов в эпизодах в сборнике рассказов И.С. Тургенева "Записки охотника". Распределение эпизодов "Природа" в зачинах рассказов.



Похожие статьи
 
Категории