Евгений водолазкин. О рукописях и старообрядчестве

10.03.2019

Вы олицетворение того, что Ибсен называл «жизненным опытом человека»: предельно ясно - как мне кажется - отличаете пережитое от прожитого («только первое может служить предметом творчества») и воплощаете этот опыт в собственных текстах. Вы всегда жили с повышенной чувствительностью к жизни или это приобретенный навык?

Скажем так: часто. Иногда это перемежалось с полной безответственностью. Но с возрастом серьезное отношение преобладает. Не на ярмарку ведь едешь - с ярмарки.

- Думаете ли вы о надтекстовом смысле, когда работаете над произведением или он находит себя (вас) сам?

Литература описывает по преимуществу явления, а уж они вытаскивают за собой какой-то надтекстовый смысл. Или не вытаскивают - это уж как получится. Из этого вовсе не следует, что надо писать только о возвышенном и прекрасном: можно писать о совершенно противоположных вещах, но отрицательным образом описывать возвышенное и прекрасное. Или наоборот: пишешь о прекрасном, а над текстом - какой-то вонючий пар. У Чехова все рассуждают, что нужно работать, нужно в Москву и т.д., а надтекстовый смысл: жизнь проходит бездарно, и она одна. С точностью предугадать этот смысл невозможно - хотя бы потому, что в окончательном виде он формируется в голове читателя. Но задать читателю направление - это писатель может.

- Ритм повествования диктуется историей? Как вы находите звучание и порядок слов?

Я мог бы сказать наоборот: история диктуется ритмом. Но это было бы bon mot. На самом деле они существуют в связке. Возьмите «Самодержец пустыни» Леонида Юзефовича - это идеальное сочетание ритма прозы и ритма истории. Тексты имеют свою мелодию. И если я слышу ее, то я начинаю писать. Часто она приходит мне в голову до сюжета. Например, я знал, что роман, над которым я сейчас работаю, будет написан в 3-м лице. Музыка такого повествования очень отличается от повествования от первого лица.

Чтобы иметь основания для творчества, нужно, чтобы сама жизнь была содержательна - какой период вашей жизни дал вам наиболее явные основания, чтобы творить?

Жизнь существует как целое, даже если она похожа на мозаику (об этом я писал в «Лавре»). Так нашу жизнь видит Бог, так ее можем видеть и мы, если сосредоточимся. Что касается меня, то формально я мог бы выделить насыщенные и ненасыщенные периоды жизни, но ценность их для меня одинакова. Количество знаков в тексте мы считаем с пробелами, хотя пробелы не несут вроде бы никакой информации. И речь состоит не только из говорения. Не менее важный ее элемент - молчание.

Не кажется ли вам в таком случае, что тексты, которые создает искренний писатель, и есть то молчание, о котором вы говорите. А все что вокруг них - фон, лингвистическая поллюция (когда говоришь и пишешь не потому, что должен или есть, что сказать, а потому что не можешь сдержаться), акустические помехи?

Можно сказать и так. Но есть удивительные случаи, когда человек, создающий гениальные тексты, переходит к высокому молчанию. Просто оттого, что его знание выше любых слов. Фома Аквинский, один из самых глубоких умов в мировой истории, в конце жизни перестал писать. И когда его спросили, почему он больше не пишет, он ответил: «Я видел то, перед чем все мои слова как солома». Об одном из моих героев сказано, что его слово - на полпути к молчанию. Я видел таких людей. В их речи не было сора. Это были только необходимые слова. И эти слова были золотыми.

Фраза «можешь не писать - не пиши» приобрела для меня совершенно иное значение после того, как вы сказали, что «молчание - не пустота», а «другой период речи». Как же научиться «молчать»?

Надо стараться проверять слова на их необходимость. С этим мало кто справляется по-настоящему. Так работал, например, Бабель: он правил свои рассказы, вычеркивая лишние слова, - до тех пор, пока не оставалось ни одного, которое можно вычеркнуть. И у него их действительно нет. Некоторые его рассказы имеют более 20-ти вариантов. И, кстати, на заметку молодым писателям: Бабель говорил, что два прилагательных к одному существительному может себе позволить только гений.

Вы сказали однажды, что слова девальвируются и, пожалуй, это действительно так. Но сама литература при этом - по вашим же словам - набирает «популярность». Как вы можете объяснить такой парадокс, которым «объемлется всякая сложная вещь»?

Так и литература ведь бывает разной. Есть литература, состоящая сплошь из девальвированных слов, - и она тоже популярна.

Когда вы написали первый рассказ, тетя сказала, что текст малохудожественный. «И с тех пор вопрос художественности обрел для меня особое значение». Как вам удается находить тончайший баланс между художественностью текста и самой историей (делать жанровую литературу языковой)? Я бы сказал, что вы - писатель, идущий по лезвию бритвы: в любой момент возникает риск сорваться (скатиться либо в стилистику и уподобиться, скажем, Набокову, запутавшемуся в конце концов в кружевах собственных слов, или же во благо истории приглушить звучание языка), но вы, почему-то, не срываетесь.

Срываюсь. Есть в моих текстах фрагменты, которые меня очень раздражают, но потом я начинаю считать их пробелами, которые должны же быть между словами. Вместе с тем, пишу я не для того, чтобы срываться, а пытаюсь, говоря по-черномырдински, делать как лучше. Я очень ценю слово, но знаю границу в проявлении этой любви. Потому что, отпущенное на свободу, оно будет страдать нарциссизмом. Так дети, в отношении которых неумеренно проявляется любовь, часто садятся на голову родителям. Тексты, в которых стиль выражен чрезмерно, теряют бытийность, вес - и становятся слишком легкими. Иногда мне хочется «удивлять» стилем, но я беру себя за шиворот и ставлю на тот путь, который считаю правильным.

- Какой же путь вы считаете правильным?

Тот, который ведет к цели. И это тот случай, когда цель не только оправдывает средства, но и их определяет. Если, например, мне нужно описать трагическое событие, то было бы странно делать это кудрявым стилем, правда?

В «Авиаторе» есть очень важный, на мой взгляд, пассаж: «Волны Белого моря меньше океанских, но переносятся труднее - может быть, как раз из-за малой своей высоты». Это ведь, если задуматься, метафора всего вашего творчества - амплитуда текстов, которые вы создаете, отличается от всего, что написано другими писателями. У вас, как бы сказал музыкальный продюсер, «есть свой саунд», свое звучание. Каждый ваш текст - «пологая, длинная волна». Текстам присуща тягучая размеренность, неизбежно вызывающая внутренний дискомфорт на определенном этапе чтения. Вы намеренно так играете с чувствами читателя, зная морские особенности колебания воды и законы драматургии, или же так пробивается непроизвольный голос истории?

Знаете, добираясь на монастырском катере с острова Анзер на Большой Соловецкий остров, я однажды чуть не пошел ко дну. Тогда я понял, что мне хватит волны любой длины. И если бы мне было поставлено задание пользоваться только короткими волнами, я думаю, я бы особенно не горевал. Если взять пример из области радио, то на коротких волнах, как известно, представлены самые дальние земли. Вы правы в том, что моя любовь к длинной волне выражается в пристрастии к жанру романа. Только этот жанр более или менее совпадает с жизнью по ритму. Но иногда меня тянет на совсем короткие вещи - такие себе скрин-шоты. Есть случаи, когда с их помощью можно выразить больше, чем целым романом.

«Спустя примерно час после того, как мы отчалили из Кеми, разыгрался шторм. Волны Белого моря меньше океанских, но переносятся труднее - может быть, как раз из-за малой своей высоты. Самых слабых с первой же качкой начало рвать. Люди были набиты в трюм, как сельди в бочку, они блевали на себя и на окружающих. От этого плохо становилось даже тем, кто обычно не боялся качки.

Но худшее было впереди. Когда корабль стал переваливаться с борта на борт, раздались душераздирающие крики. Это гибли те, кто стоял у бортов. Тысячепудовая человеческая масса прижимала их к ржавому железу баржи и расплющивала в лепешку. Когда позже их изуродованные тела тащили по пристани, за ними тянулся след кровавого поноса.

Меня тоже рвало - просто выворачивало наружу. Страх утонуть, охвативший было меня в первые минуты качки, быстро прошел. Возникшее безразличие рисовало мне картину прозрачных холодных глубин, где меня больше не рвет и не слышно криков умирающих. Где нет конвоя. В те страшные часы я почему-то не думал о том, что даже на дне никому из нас будет не выбраться из этого мрака и смрада, что даже на конечной глубине ржавый люк "Клары Цеткин" останется задраенным, и нам предстоит вечно плавать в собственном кале и блевотине.

В Бухте Благополучия на пристань нас выгоняли пинками. Тех, кто был не в состоянии двигаться, велено было тащить другим заключенным. И те, кто шел, и те, кто не мог ходить, чувствовали примерно одно и то же. Мы были счастливы, что остались живы, потому что ничего страшнее чрева "Клары Цеткин" никто из нас в своей жизни не видел. Тогда нам казалось, что и не увидим».

Евгений Водолазкин. «Авиатор»

Абсолютный мастер «скрин-шотов» - Антон Чехов. У него бытийность переведена в разряд того, что вы называете «переживание персональной истории, через которую раскрывается общая история», и надтекстовый смысл слышен в каждой истории, и стиль узнаваем. Есть ли, на ваш взгляд, такие мастера в современном писательском мире?

Для меня это прежде всего недавно умерший Фазиль Искандер. Современным Чеховым называют канадскую писательницу Элис Мунро. Но Чехов, по-моему, лучше.

Как вам кажется, вы родились писателем - и заложенный внутри часовой механизм просто сработал в нужное время?

Я родился ответственным человеком. И тот сегмент, в который я поставлен, я должен тщательно осмыслить. Пользуюсь подручными средствами. В России это прежде всего литература. А родись я где-нибудь на островах Тихого океана, где, предположим, нет литературы, я бы с той же тщательностью вырезал свистульки, увеличивал количество колец в носу - я не знаю, чем они там еще занимаются.

- Вы вообще верите в судьбу, предопределенность чего бы то ни было?

Всякая сложная вещь объемлется парадоксом. Есть две стороны медали: с одной стороны - моя свободная воля, которая выражается в постоянном выборе, с другой - это свободная воля Бога, которой уже предусмотрена моя свободная воля.

То есть, с вашей точки зрения, верным будет утверждение, которое мне, надо сказать, очень близко: у нас есть лишь иллюзия выбора, и в действительности мы не управляем автомобилем, за рулем которого мы сидим?

Нет, это не иллюзия. Человеческая свобода как дар абсолютного Бога тоже абсолютна. Это как две прямые, бегущие параллельно. Просто одна всегда находится впереди.

Водолазкин в долитературный период и Водолазкин в текущем моменте - несомненно разные люди. С какой стороны вы смотрите на огонь сейчас?

«Посматривая с сомнением на волка, Арсений сообщал Христофору:

Он сидит неестественно, я бы сказал, напряженно. По-моему, он просто боится за свою шкуру.

Мальчик был прав. Вылетавшие из печи снопы искр доставляли волку определенное беспокойство. Лишь когда огонь приступал к ровному завершающему горению, волк растягивался на полу и по-собачьи клал голову на лапы.

Мы в ответе за тех, кого приручили, говорил, гладя волка, Христофор.

Глядя в печь, Арсений видел там порой свое лицо. Его обрамляли седые волосы, собранные в пучок на затылке. Лицо было покрыто морщинами. Несмотря на такое несходство, мальчик понимал, что это его собственное отражение. Только много лет спустя. И в иных обстоятельствах. Это отражение того, кто, сидя у огня, видит лицо светловолосого мальчика и не хочет, чтобы вошедший его беспокоил.

Вошедший топчется у порога и, приложив палец к губам, шепчет кому-то через плечо, что Врач всея Руси сейчас занят. Наблюдает пламя.

Впусти ее, Мелетий, говорит старец, не оборачиваясь. Чего ты хочешь, жено?

Жити хощу, Врачу. Помози ми.

А умереть не хочешь?

Есть которые хотят умереть, поясняет Мелетий.

У меня сын. Пожалей его.

Вот такой? Старец показывает на устье печи, где в контурах пламени угадывается образ мальчика».

Евгений Водолазкин. «Лавр»

- Я бы сказал, что Лавр - метафора не только самой жизни, но и писательского пути. Вы чувствуете одиночество?

Когда человек чувствует одиночество - это первый шаг к его преодолению. Круг моего общения - почти исключительно моя семья, и у меня нет желания что-либо здесь менять.

- Стейнбек писал: «Мы одинокие животные. Всю жизнь мы тратим, чтобы стать менее одинокими. Один из наших древних способов заключается в том, чтобы рассказать историю, умоляя, чтобы слушатель сказал и почувствовал следующее: Да, так и есть. По крайней мере, я так чувствую. Ты не так одинок, как думал». И привел я эту цитату потому, что круг вашего общения - это ведь еще и читатели, с которыми вы говорите посредством своих текстов. Возникает ли у вас желание получать обратную связь о своем труде?

Да, отзывы для меня важны - положительные и не очень - при одном непременном условии: они не должны быть злобными. То, что лишено доброты, ложно в самой своей основе. Некоторые пишут отзывы, чтобы излить накопившуюся агрессию. Им всё равно, о ком или о чем писать, - лишь бы ударить побольнее. Есть категория лиц, пишущих почти исключительно отрицательные отзывы или рецензии. Им кажется, что они показывают свою крутизну, а на самом деле - беспомощность, нередко - бездарность.

- Цитата из « Лавра» : «Человек вас исцеляет, посвящает вам всю свою жизнь, вы же его всю жизнь мучаете. А когда он умирает, привязываете ему к ногам веревку и тащите его, и обливаетесь слезами». Это ведь вы о писателях высказались, признайтесь.

Да, в том смысле, что так может казаться. На деле же писатель ведет совсем другой диалог - примерно так же, как ведет его Лавр. Писатель любит своего читателя и работает, да, для него. Но при этом он выстраивает свои отношения с Богом (совестью), и эти отношения имеют гораздо большее значение.

- Бальзак писал: задача искусства «не в том, чтобы копировать природу, но, чтобы ее выражать»: «нам должно схватывать душу, смысл, характерный облик вещей и существ». За счет каких инструментов вам удается выражать, не копируя?

Копировать то, что уже существует, действительно, нет смысла. Для себя задачу литературы я формулирую так: выражать невыраженное. А, может быть, даже - невыразимое. То, что существует, но пока не названо. То, к чему чаще всего так просто не подберешься, - нет таких слов. Фронтальная атака невозможна. И тогда надо поступать как-то неэвклидово, использовать те инструменты, которые нам доступны. Лотман, например, говорил о «пространственном выражении непространственных явлений». В качестве идеального воплощения такого подхода я вижу «Старосветских помещиков» Гоголя, в которых не описывается, кажется, ничего кроме наливок, пампушек и бессмысленных бесед. На самом же деле это повествование об ужасе смерти. Ничего более пронзительного я не знаю.

- Писатель Стефан Зорьян сказал: «художник слова только тогда станет мастером, когда до самых глубин познает жизнь... А для этого необходимы твердые убеждения, ставшие плотью и кровью писателя...». Расскажите, пожалуйста, о своих убеждениях, ставших вашей плотью. Например, тех, которые свойственны вам сейчас, ибо путь писателя - это и меняющиеся убеждения тоже.

Это большая тема, и об этом не скажешь в кратком ответе. Назову лишь одну важную линию, по которой проходила моя эволюция: из человека социального, верящего в общественный прогресс и пользу общего дела, я превратился в того, чьи взгляды можно определить как христианский персонализм. Это не значит, что я равнодушен к проблемам общества. Речь идет лишь о том, что обществу нужно помогать лично, не вступая ни в какие альянсы и, уж тем более, в партии, политические движения и т.п. Это только кажется, что такая работа не имеет общественного значения. Личный прогресс (а прогресс может быть только личным) помогает обществу гораздо больше коллективных мантр. Так происходит хотя бы потому, что в общественном движении ты почти ничего не определяешь, а в личном - всё.

- «Авиатор» - книга о персональном сознании, где общее блекнет перед частным (при этом становясь продолжением частного, фоном, декорациями). Какими качествами, на ваш взгляд, должен обладать писатель, чтобы менять реальность - сначала вокруг себя, а потом и общую реальность, которая неизбежно поменяется, следуя вашей теории.

Я бы не сказал, что писатель должен непременно менять реальность. Иногда напротив - он должен ее сохранять. В любом случае, он должен иметь ясное сознание и чистую совесть. Это что-то вроде стрелки компаса, которая при любых поворотах указывает нужное направление.

Литература без жизни в полях ограниченна. Такую литературу Флобер называл «органическим сифилисом». Чехов резко критиковал писателей, живущих «замкнуто в своей... эгоистической скорлупе». В дневнике Л. Н. Толстого 1856 года читаем: «Никакая художническая струя не увольняет от участья в общественной жизни». Насколько вам нравится выбираться во внешний мир? Та же серия рассказов «Дом и остров, или Инструмент языка» - яркая иллюстрация, что вы участие в «общественной жизни» принимаете. Но доставляют ли эти вылазки удовольствие?

Специально я никуда не выбираюсь. Я реагирую только тогда, когда внешний мир выбирается ко мне. В этих случаях я считаю возможным и нужным высказать свою точку зрения. Но именно - свою, а не коллективную.

Вы зашли в литературу с черного входа исследовательской работы. Не раз говорили о своевременности этого шага и помощи, которую оказала древнерусская литература в творчестве. Как эти два мира сосуществуют в вас сейчас?

Я по-прежнему работаю с древнерусскими текстами. Их энергетическое поле гораздо мощнее поля любого современного текста. Они наполняют меня силой. Сейчас, правда, в моей жизни возникло столько дополнительных дел, что на древнерусской литературе сосредоточиться всё сложнее.

Чехов писал Суворину: «Для тех, кого томит научный метод, кому бог дал редкий талант научно мыслить, по моему мнению, есть единственный выход - философия творчества. Можно собрать в кучу все лучшее, созданное художниками во все века, и, пользуясь научным методом, уловить то общее, что делает их похожими друг на друга и что обусловливает их ценность. Это общее и будет законом. У произведений, которые зовутся бессмертными, общего очень много; если из каждого из них выкинуть это общее, то произведение утеряет свою цену и прелесть. Значит, это общее необходимо и составляет conditio sine qua non (то, без чего невозможно) всякого произведения, претендующего на бессмертие». Благодаря работе прежних лет вы уже нашли вот это самое «общее» - и на основе его выстраиваете тексты, или же написанные вами тексты и есть сам поиск «общего»?

Как человек, в течение многих лет практиковавший рациональный тип познания мира, я могу сказать, что такое познание имеет свои границы. Я могу взять гениальное стихотворение - и всё рассказать о его источниках, размере, структуре и задачах. Но написать такое же я не могу. А это - четкое свидетельство того, что главного в нем я не понимаю. Потому что гениальность - это тогда, когда начинается вот это «я не понимаю». Гениальные вещи - это всегда тайна, и с этим надо смириться. Только тайна способна удивлять. Ведь если бы к ней можно было подобраться по лесенке рационального знания, то достаточно было бы почитать «Введение в литературоведение», отправиться в Ясную Поляну - и написать что-нибудь о войне и мире.

Золя однажды сказал: «То, что вы называете повторениями, есть во всех моих книгах». Байрон указывал на внутреннюю связь поэм «Лара» и «Корсар». Считается, что у многих писателей есть некая одна тема, которая их «беспокоит». Есть ли какая-то общая управляющая идея, объединяющая ваши тексты?

Смысл жизни. Тема не то чтобы очень узкая, но, если коротко, то именно она. Я пытаюсь к ней подступиться с разных точек - время, история, память, вера, любовь - их много.

Верным ли будет утверждение, что каждый ваш роман - авторское преломление собранной на жизненном пути фактологии, пропущенное сквозь жизненный опыт?

Конечно, откуда же мне еще брать сведения, как не из виденного и пережитого? Но я не оставляю предметы на прежних местах: я их двигаю, чтобы понять - а что было бы, если бы они стояли иначе. Поэтому нет ничего более наивного, чем делать выводы биографического характера, основываясь на литературных произведениях. Да, у героя в руках нож, и у автора в руках нож. Но герой дерется с уличной бандой, а автор чистит картошку.

- «Факт, - писал в одном из писем Федин, - в большинстве случаев - лишь точка приложения силы, которую мы зовем фантазией». Что для вас первично: вымысел или факт?

Факты подбираются под определенный замысел. Допустим, герою захотелось выпить виски. Я начинаю вспоминать все сорта виски, какие пробовал, - и даю моему герою. Но если бы он не захотел выпить, я бы об этом напитке не вспомнил. «Историю» я люблю придумывать сам, поэтому я не пишу биографических романов и не написал ни одной книги в ЖЗЛ. Не рассматриваю это как большое свое достоинство. Я очень ценю писателей, которые способны влезть в шкуру исторического лица - и сантиметр за сантиметром исследовать логику его поведения. Это великий дар и великое терпение, которых я, видимо, лишен. Как Вы, возможно, заметили, в моих романах почти нет исторических лиц. Когда я пытаюсь о них писать, мне чудится окрик конвоя: шаг влево, шаг вправо... Для того чтобы хорошо описать историческое лицо, надо быть великим актером и вживаться в роль. Я по типу скорее режиссер - и требую от героев действовать так, как я скажу.

Как вы взаимодействуете с фантазией? Она капризна или поддалась укрощению во благо творчества и доступна по первому зову?

Я стараюсь продумывать своих героев до тех пор, пока они сами не будут подсказывать мне свои шаги. Это возникает не в начале романа, а появляется погодя. Но когда герои начинают двигаться своим ходом - это самый счастливый авторский миг.

Хемингуэй пытался реализовать в своем творчестве то, чего не делали до него другие. Ставите ли вы такую задачу перед собой?

Это никогда не было моей целью. Когда, например, я работал над «Лавром», я только и делал что писал, как писали другие - веке в XV-м. Есть произведения, в которых можно «оттопыриться» от всей души, а есть такие, в которых надо подчеркнуть свою традиционность. Всё зависит от задачи.

Если изучить биографии писателей, то выяснится, что в процессе развития кризиса писатель может даже на время бросить свою профессию. Когда вы бросали в последний раз и бросали ли? Бывают ли у вас кризисы той силы, что заставляет усомниться в собственных силах? Как вы боретесь с кризисами и отчаянием?

Я слишком поздно начал, чтобы отвлекаться на кризисы. Это, как правило, удел писателей, которые рано стартовали. Как говорится в песне Вероники Долиной о барабанщике, «я долго жил и ни во что не бил». Читал древнерусские тексты - и молчал. А теперь мне есть, о чем барабанить. Вы правы в том, что чаще всего эта способность в какой-то момент у писателей исчезает. Самые честные из них говорят: приехали, я больше не буду писать. А многие пишут. И за всеми - своя правда, потому что очень трудно признаться себе в творческой импотенции. Допускаю, что это произойдет и со мной, но, честное слово, не знаю, каковы будут в этом случае мои шаги.

Хемингуэй писал Фицджеральду (28 мая 1934 г., Ки-Уэст): «Бога ради, пиши и не думай о том, что скажут, или о том, будет ли твоя вещь шедевром. У меня на девяносто одну страницу дерьма получается одна страница шедевра». А как у вас? Много ли приходится переписывать?

Я думаю о том, что скажут. Но если то, что я пишу, кажется мне правильным, оставляю всё как есть. Кое-что из прежде написанного мне не нравится, но я никогда не переписываю - потому что не знаю, как. Нет ничего хуже шахматистов, которые имеют привычку «перехаживать». Тогда игра теряет всякий интерес. Да и ходы их оказываются всё равно плохими.

Стейнбек, говоря о миссии писателя, привел такие слова: «Помимо обязанности писать увлекательно, писатель несет перед читателем ответственность: воодушевлять, вдохновлять, расширять горизонты (кругозора)». А какой вы видите свою миссию в области творчества? И думаете ли о ней вообще?

Я избегаю таких категорий, как миссия. Если взять на регистр ниже - задача, - то ее я вижу в том, чтобы предоставить читателю материал для размышления. Я, условно говоря, ставлю вопрос, на который могут быть разные ответы, и мне не важно, каким именно будет ответ. Главное - чтобы он был.

- Как вы пишете? С листа, следуя за мыслью? Или проведя подготовительные работы и управляя мыслью?

Я обычно имею план, но не очень детальный - так, чтобы у героев была возможность проявить себя. К каждому роману готовлюсь тщательно - просто, чтобы знать материал. Но это касается декораций и костюмов. Актеры же должны обладать достаточной степенью свободы.

- Какой совет вы могли бы дать людям, создающим художественные тексты?

Вероятно, Вы имеете в виду начинающих писателей. Потому что другим советы не нужны. Я бы посоветовал писать просто, без понтов. Начинающие авторы боятся писать просто - и начинают с верхней фа. Они боятся быть банальными - и сразу переходят на крик. Рано или поздно они понимают, что никого здесь не перекричишь, и начинают петь спокойно. И вот тогда, научившись нормальному пению, они время от времени пробуют высокие ноты. Но это уже те ноты, которые родились изнутри, а не от чтения Набокова, Платонова или Саши Соколова.

Есть ли иной способ побороть неуверенность, а главное - писательскую беспомощность, кроме того, что продолжать писать?

Продолжать писать - это, наверное, лучший способ. Если автор, конечно, не капитан Лебядкин. На самом деле Вы затрагиваете большую проблему. В начале пути очень легко сломаться от безверия в свои силы. И здесь очень важно чье-то доброе слово. Доброе, но одновременно - объективное. И, наоборот, слово безжалостное может сделать калекой. Кажется, Зинаида Гиппиус, прочитав первый сборник стихов Набокова, сказала, что из него никогда не получится хороший литератор. Представляете, если бы на месте Набокова был менее уверенный в себе человек? Мы могли бы лишиться одного из лучших стилистов мировой литературы.

Какое отношение у вас - у хранителя языка - вызывает его пугающая эволюция? Я говорю, в частности, о неологизмах, мало мне понятных, но составляющих теперь значительную часть молодежного эпоса (как устного, так и письменного). Вот безобидный, но наглядный пример: «родители вздыхали, но платили за неоднократно зафейленный мной универ» (речь главного редактора одного крупного весьма СМИ об образовании, которое failed).

Когда-то такие вещи меня сильно раздражали. Впоследствии под влиянием Максима Кронгауза - а также, видимо, в силу возраста - я стал относиться к этому терпимее. Даже в дурновкусии порой есть свой шарм. А кроме того - самое неприглядное язык со временем отсекает.

И продолжая вопрос: 100 лет назад в России были изменены правила правописания. Декрет, подписанный Луначарским, по сути уничтожил несколько букв русского алфавита, путём их замены: букву «ѳ» заменили на «ф», букву «ъ» отменили в конце слов, букву «і» заменили на «и». И, наконец, букву «ѣ» (ять) заменили на «е». Чего лишилась русская цивилизация, лишившись этих важных, как мне кажется, букв?

Об этом есть студенческая статья Дмитрия Сергеевича Лихачева «О некоторых преимуществах старой русской орфографии», за которую он попал в Соловецкий лагерь. Там он подробно эту проблему рассматривает. Я же скажу коротко: языковые реформы обедняют культуру. «Ненужные» вроде бы буквы на самом деле очень важны: они отражают историю слова, а в конечном счете - языка.

В одном из своих ранних текстов я как-то написал: «Оседлая жизнь девальвирует время, что в конечном итоге грозит эмоциональным дефолтом». Сама фраза мне кажется теперь криком, верхней фа, но мысль, заложенная в ней, по-прежнему кажется мне правильной. Из ваших текстов и интервью следует, что путешествия, несомненно, для вас важны. Что вы привозите из них?

Привожу впечатления. Путешествия как бы спрессовывают время. Количество встреч, пейзажей, интерьеров увеличивается в разы. И это делает жизнь интенсивнее. Существует, правда, опасность перенасыщения - и тогда всё сбивается в один малопривлекательный ком. Тогда его остается катить, подобно жуку-скарабею. Вытащить что-то конкретное из него невозможно.

У меня на рабочем столе стоит портрет Джона Стейнбека - открытка, которую я привез из Салинаса, где он родился. А у вас есть талисман?

А у меня стоит фотография моего покойного кота. Над первыми романами мы работали вместе. Мне его очень не хватает.

Вы сказали Павлу Басинскому, что текст, над которым вы работаете сейчас, может стать «главным вашим романом». Что дает основания так полагать?

Главным - для меня. Очень субъективная оценка, так что можно не обращать на нее внимания.

Вы возглавляете центр по изучению современной русской литературы - расскажите, пожалуйста, чем этот центр занимается?

Этот центр издает ежегодник «Текст и традиция». В нем печатаются не только сотрудники Пушкинского Дома, но и литературоведы из многих стран, а также писатели. Эти тома можно полистать на сайте нашего Дома.

И чтобы подвести итог: согласны ли вы с утверждением лауреата «Большой книги 2017» Льва Данилкина (большого, надо сказать, умельца влезать в шкуру других людей и писать о них), что «хороший текст сам найдет издателя» (или - если смотреть с другой стороны отражения, что «издатель сам найдет хороший текст»)?

Думаю, что Данилкин совершенно прав: хорошие тексты не пропадают. Ну, представьте себе, что на тротуаре лежит пятитысячная купюра. Поверьте: никто из проходящих не спутает ее с конфетной оберткой. И я не знаю того, кто поленился бы ее поднять.

Библиоконгресс сродни мозговому штурму в масштабах страны, и его значение нельзя недооценивать, полагает гость этого мероприятия, писатель и историк Евгений Водолазкин. Он же – один из авторов текстов для «Тотального диктанта».
– Именно читающий и образованный человек живо интересуется как историей своей страны, так и историей своей семьи. А без этого знания нет и самого человека, – говорит он.
Судьба семьи Водолазкиных весьма драматична. Прадед писателя Михаил Прокофьевич в начале двадцатого века был директором Санкт-Петербургской гимназии. После революции он, человек мирный, ушел в Белую армию добровольцем. И всю жизнь был верен идее, что надо было до конца отстаивать существующую в России власть. После разгрома Белой армии он бежал на Украину - туда, где его никто не знал. Был непосредственным участником событий, описанных в булгаковской «Белой гвардии». После революции остался на Украине и даже устроился учителем в школу.
– Поскольку прадед был человеком с юмором, то по утрам вставал с песней «Вставай, проклятьем заклейменный», – улыбается Евгений. – Именно его памяти я посвятил роман «Соловьев и Ларионов». Другая часть семьи осталась в Петербурге, живет там и по сей день. У нас в семейных преданиях сохранились страшные истории блокадного времени. О том, как умирал бабушкин дядя Георгий Дмитриевич Нечаев. Он был заместителем директора Русского музея и первое время ел клей, которым склеивал рамы для картин... Георгий Дмитриевич не пережил блокады. Его зашили в простыню и месяц не предавали земле, потому что дочь не хотела хоронить отца в общей могиле. Можно было бы вытащить тело на улицу, и его подобрали бы. Замерзшие тела просто вколачивали в грузовики стоя, а она не хотела этого. Похоронила отца лишь тогда, когда кончились лютые морозы.
– Наверное, тот, кто живет в Питере, воспринимает действительность и пишет по-особому – ведь здесь веками происходило столько ужасного, и героического, и прекрасного, – интересуюсь я у живущего в Северной столице писателя.
– Да, в этом городе что-то есть, – считает Водолазкин. – Как говорил Михаил Шемякин: «Что-то особенное рождают эти болота». По выражению Дмитрия Сергеевича Лихачева, это город трагической красоты. Но и писать здесь большая ответственность после тех, кто уже творил в Петербурге. Впрочем, не менее живо ощущается особая аура и в Калининграде. Мне показалось знаменательным, что Михаил Шемякин провел детство именно здесь – на руинах Кёнигсберга.
– Кстати, Шемякин хочет установить в Калининграде памятник Гофману.
– Это было бы символично. Кто, как не Гофман, ощущал метафизику этих краев и был гением места.
– А как бы вы оценили шансы сегодняшней отечественной литературы?
- Они у нее неплохие. В период относительно спокойного времени к литературе относятся с большим вниманием, чем в годы революций и войн. Правда, по статистике, 32 % россиян, как и прежде, вообще не читают. Зато остальные стали читать книги более высокого уровня.

Справка «СК»
Евгений Водолазкин родился в 1964 г. в Киеве. Доктор филологических наук. Работает в Институте русской литературы.
Его роман «Соловьев и Ларионов» вошел в шорт-лист премии «Большая книга» в 2010 г.
Роман Водолазкина «Лавр» был удостоен этой премии в 2013 г.
В 2015 г. написал текст для «Тотального диктанта».

Евгений Водолазкин успел провести творческую встречу с калининградскими книгочеями

Мне позвонили через час после Володиной смерти. Я знал, что недуг его тяжел, но звонок потряс. Верилось в то, что он все-таки справится. Большой русский писатель.

Слово большой определяло Шарова всесторонне. Если бы кому-то пришло в голову (к счастью, не приходило) построить русских литераторов по росту, во главе колонны стоял бы, думаю, он. По писательским и человеческим качествам Шаров оказался бы, вероятно, на том же месте. Этой своей высоты Володя стеснялся. Наклонялся к уху собеседника, делая вид, что одного с ним роста.

Его творчество, на мой взгляд, определяли две основные темы - история и религия. Всего две, но - самые важные. Первая связана со временем, памятью и опытом. Без памяти нет опыта, без опыта нет сознания. Нет ни личности, ни народа. Вторая тема связана с поисками того, что мы называем смыслом жизни. Об этом речь идет уже в раннем творчестве Шарова - прежде всего в «Репетициях» - великом, без преувеличения, романе.

Писателя занимала религиозность как таковая, тот «ген», который отвечает в человеке за веру и к которому после октябрьского переворота подошли с «отверткой». Как произошло, что многие христиане оказались способны так быстро поверить в нечто противоположное христианству? Шаров предложил один из вариантов ответа. Ответ вызвал споры, но это было попыткой объяснить необъяснимое.

Проза его по-бунински кристальна, ей чужды трюкачество и фейерверки. Ее красота глубинна и не нуждается в спецэффектах. Знаю, что Володя не любил ритмической прозы. Надо полагать, с точки зрения вкуса, она казалась ему сомнительной. И действительно, чаще всего с этим трудно спорить. Образцом того, каким должен быть ритм (а он, вообще говоря, должен быть) служат тексты самого Шарова.

Это ритм тонкой настройки, лишенный вычурности и естественный, как стук дождя по крыше. Он и создавал свои романы, шагая по комнате и произнося фразу за фразой. Так, конструируя самолет, деталь за деталью проверяют на аэродинамические свойства. Чтобы ни одного лишнего изгиба. Ни одного ненужного слова.

Замечательный английский литературовед и переводчик Оливер Реди рассказывал мне, как, переводя «Репетиции», пытался поймать этот ритм, потому что без него романов Шарова не понять. Даже, подобно автору, ходил, по-моему, по комнате. И был счастлив, когда английский текст зазвучал по-шаровски.

Мы познакомились с Володей на Лондонской книжной ярмарке в 2011 году. Если быть более точным, не на самой ярмарке: поздним вечером случайно столкнулись на одной из улиц. Мы оба оказались любителями одиноких ночных прогулок. В сценарии вроде бы значилось, что, поздоровавшись, каждый из нас следует своим курсом. Но ведь не последовали (может, в тот вечер и не было курса), а отправились в путешествие по ночному Лондону. Я думаю, причиной было то, что речь как-то сама собой зашла об истории.

Прогулка, мог бы сказать я, закончилась под утро - только она удивительным образом не закончилась. С той же неторопливостью мы прошли через Прагу, Брно, Иерусалим - выступая в свободное от прогулки время на тамошних книжных салонах. У Володи была мягкая, стеснительная какая-то манера выступлений, включавшая в себя редкую для литератора способность не выходить за пределы поставленного вопроса. Возможный, но нежелательный ход мысли он отсекал коротким так или иначе. Иначе произносил по-маяковски, с ударением на и. Было в этой присказке что-то свободное, на однозначности не настаивающее - так или иначе. В жизни всегда возможны варианты.

Однажды меня спросили, кто самый недооцененный писатель России. Я, не задумываясь, ответил: «Шаров». Его действительно долго не замечала пресса, «широкий» читатель, литературные премии. В последние годы ситуация стала меняться. Шаров получил «Русского Букера», и на фоне всех букеровских скандалов этот лауреат выглядел бесспорным.

Он и по-человечески был бесспорным и - редкий случай - не имел, по-моему, ни завистников, ни врагов. Стеснительная улыбка и полная сосредоточенность на собеседнике. С ним всегда было легко: ни разу не видел его в дурном настроении.

У писателя немного привилегий. Одна из них состоит в том, что он может продолжать беседу с читателем и после смерти. Хороший писатель предвидит какие-то вопросы из будущего и заранее дает на них ответы. Шаров был ответственным человеком и к такому случаю, я думаю, подготовился. Вопросы-то не завтра еще появятся, а ответы уже готовы. Ждут. Прогулка с Володей продолжается.

– Прежде всего примите поздравления с новым ярким романом. Дмитрий Быков в своей радиопередаче «Один» недавно сказал, что именно «Авиатор», а не «Лавр» вместе с парой-тройкой других книг будут представлять наше время в истории российской литературы. Все ли встретили новую книгу столь же положительно? Как к ней отнеслись критики, как принял читатель?

– В целом я доволен и отзывами, и прессой – приятно видеть много глубоких читательских откликов и статей о романе с обсуждением вещей, которые для меня действительно важны. Но было и некоторое удивление со стороны даже очень доброжелательных читателей. Дело в том, что все ждали от меня второго «Лавра», а я считаю, этого нельзя было делать, потому что всё бывает только раз. «Авиатор» тоже в каком-то смысле об этом – в романе главный герой в определенный момент думает, что вновь нашел свою Анастасию в лице ее внучки Насти. Но это совсем другой человек: не бывает на свете точного повторения личности, потому что каждое Божье творение уникально… Поэтому я сознательно ушел от повторов.

– Присоединяюсь к тем, кого такой шаг удивил. Меня озадачил даже выбор эпохи. Почему именно двадцатый век? Если уж не профессионально близкое вам Средневековье, то почему бы, например, не описать наше время?

– Во-первых, я действительно выбрал именно век – роман кончается в 1999 году, охватывая целое столетие. Слова «век» и «вечность» не случайно однокоренные. Вторая важная причина – мне хотелось сохранить дистанцию, хотя бы небольшую, по отношению к нашему времени. Она нужна, чтобы не погрязнуть в мелочах и в будничности, чтобы посмотреть на всё с высоты птичьего полета. Так я рассуждал, когда писал «Авиатора», но вот сейчас работаю над новым романом, и его действие как раз происходит здесь и сейчас. Говорить о нем пока рано, но главное – я понял, что можно писать о современности, не растворяясь в ней, – дистанция создается другими средствами.

– По сравнению с «Лавром», являющимся, по сути, житием святого, в «Авиаторе» почти отсутствует тема религии и религиозности. Духовные вопросы тоже центрального места в книге не занимают, хотя и звучат. Такой контраст между двумя романами – тоже авторское решение или простая констатация социальных и культурных различий средних веков и XX столетия?

– Я бы не сказал, что религиозная тема в “Авиаторе” отсутствует – просто она не педалируется. Одна из главных идей романа состоит в том, что без покаяния нет спасения. Но нарочитой назидательности вы не найдете и в «Лавре». Я ведь не проповедник, и многократно это подчеркивал. Проповедь не является функцией литературы. Мне важно, что происходит в отдельной душе. Даже на эпохи как таковые я обращаю минимальное внимание, отводя историческим деталям второй или третий план и не заставляя читателя пробиваться через слой бытовых подробностей.

Средневековье интересовало меня исключительно в том отношении, что в ту эпоху в центре человеческого мира стоял Бог. Понимаете, не было неверующих людей. Это заставляет задуматься, ведь не настолько же они были глупее нас, чтобы хоть в одну голову не забрались какие-то сомнения. То есть это было просто совершенно другое сознание.

Сознание современного человека секулярное, и в центре современного мира – не Бог. Именно это зияющее отсутствие религии в нашей жизни мне и было интересно показать, изображая на контрасте с нею мир героя «Лавра».

«Страну точил червь тления»

– Соответственно «Авиатор» отражает секулярность массового сознания уже на рубеже XIX-XX веков? Кстати, ведь именно в это время рождались те, кто потом обустраивал ад советских концлагерей. Не большевики же их воспитывали с 1918-го по 1920-е годы?

– Да, в этом весь ужас, и в этом – один из ответов на вопрос «Что с нами произошло?» При всей внешней лепоте России начала XX века страну уже точил червь некоего тления. Вопреки всем басням об отсталой России, по совокупным показателям мы были пятыми в мире, Италия шла после нас. И вот в один из самых многообещающих исторических этапов вдруг происходит такое…

Да, интеллигенция в большой степени была неверующей, и другие слои населения тоже – хорошим тоном считалось говорить о вере пренебрежительно. И ведь жизнь-то по сравнению с предыдущими эпохами была не сказать чтобы идеальной, но неплохой. Но людям захотелось потрясений. Это в природе человека, Пушкин об этом писал: «Всё, всё, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья». Ну вот, хотели нового – получайте по полной программе.

– Самые ужасные эпизоды романа происходят на Соловках. Название островов давно стало своего рода именем нарицательным для концлагерного ада. Произошло это за 20-30 лет, и эти десятилетия перечеркнули многие века другой – церковной – истории архипелага. Такая вот получилась историческая драма.

– Тема Соловков для меня очень неслучайна, этот материал я знаю довольно глубоко. Дело в том, что еще в 2011 году вышла моя книга под названием «Часть суши, окруженная небом». Она охватывает исторический период от основания монастыря до закрытия лагерей. В ней много воспоминаний соловчан, я общался с сотрудниками музея. Подготовке этой книги был посвящен год моей жизни.

Так вот, приступая к этой работе, я тоже думал, что структура книги прозрачна и картина в целом ясна: монашеский рай до октябрьского переворота и большевистский ад – после. Оказалось, всё совсем не так – рая не было ни на одном этапе. Да, были высочайшие полеты духа, но всеобщей благодати, тем более протяженной во времени, – не было.

Вспомните, что творилось на Соловках во время страшной осады в 1668-1676 годах, когда царские войска осаждали этот очаг сопротивления церковным реформам. А люди просто хотели верить так, как верили их предки. И вот, когда из-за предательства одного из монахов монастырь был захвачен, началась расправа. То, что творили с побежденными, страшно пересказывать – это сопоставимо с ужасами времен концлагерей.

А с другой стороны, и в лагерное время такие вершины духа были явлены, такие подвиги удивительные, каких, может быть, и в монастырскую эпоху не бывало. Взять, например, тех монахов, которые могли уехать из монастыря после создания лагеря, но добровольно решили остаться. И они работали вместе с зэками за лагерную пайку эти ужасные смены, длящиеся сутками, день за днем, с одним выходным в год на 1 мая… Я бы посоветовал всем, кого волнует эта тема, прочесть известную книгу Бориса Ширяева «Неугасимая лампада». Он там пишет и об ужасах, и о подвигах – удивительные вещи.

«Храм-мученик не должен лишаться своей истории»

– В России едва ли найдется храм, который в советские годы так или иначе не «претерпел». Сегодня многие из них восстанавливают. Что делать с этими тяжелыми страницами их «биографии»? Человек приходит в храм как в убежище для души – надо ли ему знать, что полвека назад здесь было в лучшем случае зернохранилище, а в худшем – тюрьма?

– Я думаю, что очень важно помнить об этом. В центре Западного Берлина на Курфюрстендамм есть разрушенный храм – в него попала бомба, и его оставили в таком виде. Он производит сильное впечатление, и молитва в этом месте особая. Когда мы поминаем первых христиан и мучеников, мы же прежде всего поминаем их мучения – они тем и дороги нам, что претерпели. Так почему же храм-мученик должен лишаться своей истории, истории своих мучений?

Я понимаю, что человек старается не помнить плохого, есть такое свойство психики – искренне забывать тяжелые моменты.

Но если говорить об истории, то надо иметь мужество помнить и оценивать то, что было. А восклицания «они мажут нашу историю черным цветом» мне непонятны, так же, как и обвинения в том, что «они хотят выбросить часть нашей истории, потому что эта история постыдная…» Не выбрасывать надо, а помнить, но помнить не абстрактно, а с покаянием и с какими-то нравственными выводами.

Вообще я как историк – а любой филолог-медиевист это отчасти историк – не особенно верю, что история может чему-то научить в практическом смысле. То есть с фразой «история – учительница жизни» в ее практическом аспекте я согласиться не могу. Я скорее согласен с христианским взглядом на историю, рассматривающим ее как набор событий, подлежащих нравственной оценке. Вот нравственному взгляду на вещи история как раз таки учит.

– С этой точки зрения, чему научила нас история России первой половины XX века?

– Прежде всего тому, что нельзя становиться частью массы. Участвуя в общем преступлении, нужно помнить, что ответственность за это будет персональной. Расхожая фраза «время было такое» не будет оправданием – ни в области права, ни в сфере духовной – я имею в виду Суд Божий. Кстати, поэтому такой дикостью представляется и коллективный суд над российскими паралимпийцами, и депортация народов в сталинские времена.

Идея персонального сознания – одна из ключевых в «Авиаторе». Можно ли противостоять тоталитаризму? Можно. Сохраняя персональное сознание, не становясь частью толпы, очень внимательно относясь к своей персональной истории.

Собственно, на протяжении всего романа человек и вспоминает свою историю, без которой он не может быть личностью. Без истории и народ не является народом – не может быть народа «из пробирки», возникшего по воле большевиков в октябре 1918 года…

Помню эпизод из воспоминаний Дмитрия Сергеевича Лихачева. Когда в 30-е годы стало буквально обязательным коллективно голосовать за смертные приговоры (хотя ни на что это голосование не влияло, решения принимались заранее), он узнавал, когда будут эти собрания, и накануне брал больничный. Да, ничего героического в этом нет, это нормальная нравственная позиция, но в безумном государстве она становится героизмом.

Я очень далекий от политики человек, но когда сейчас говорят о том, что «восстановился Советский Союз», я спрашиваю: помните ли вы Советский Союз? Я его помню хорошо, время было страшноватое. Но и тогда, а тем более сегодня, можно было находить какой-то уголок в этом мире и делать в нем полезные вещи. В девяноста девяти случаях из ста, за исключением настоящих катаклизмов типа Сталина или Орды, можно устроить жизнь так, как считаешь нужным. В этом и состоит моя, если хотите, философия персонализма.

Я не отрицаю общественную деятельность, просто надо понимать, что она – не основная. Основное строительство должно быть внутри. Иначе так и будут рыночные реформы делать бывшие комсомольцы, а коммунисты, переименовавшиеся в ультралибералов, будут по-прежнему действовать, как коммунисты. Работать нужно прежде всего над собой. По-моему, этому нас учит история, и определенно это – одна из центральных тем «Авиатора».

«Слово держит мир»

– Книга о персональном сознании построена на обращении к универсальному человеческому чувственному опыту. Наверное, каждый из читателей строил замки из песка на море, и когда читаешь о том, как мокрый песок стекает с пальца, что-то отзывается внутри… Это очень не похоже на ваши предыдущие тексты.

– Это так. Или вот представьте, человек полощет горло… И вот у вас в сознании возникает звук полоскания, домашняя обстановка, хмурое утро, болезнь… Вырастает целая картина универсального опыта наших современников. Это очевидные и давно известные приемы, и я совершенно их не скрываю. Это похоже на точечный массаж: знаете, на пятке есть точки, отвечающие за почки или за сердце. Так вот, весь «Авиатор» – это такая большая ступня, нажимая на точки которой, я стараюсь вызвать цепочку ассоциаций в душе читателя. И эта картинка начинает двигаться уже не на бумаге, а в сознании. Я понимаю, что не могу описать какие-то очень тонкие вещи, поэтому я нажимаю на более грубые клавиши, запускающие этот ассоциативный ряд.

В этом смысле всё, действительно, очень просто: я апеллирую к чувственному опыту человека – апеллирую словом. А значит, здесь еще в меньшей степени, чем в «Лавре», я отвечаю на вопросы. Я лишь ставлю их, а ответы на эти вопросы читатель находит сам, на основании своего личного жизненного опыта.

– И тут мы приходим к одному из больших вопросов литературы. Как вообще возможно словом описать чувства? Ведь это, сильно упрощая, попытка рациональными инструментами вырваться из сферы рационального в сферу иррационального?

– Это один из интереснейших вопросов. У слова большие возможности, но есть вещи, где эти возможности кончаются и слово уже бессильно, хотя ты эти вещи чувствуешь. Тут начинается тайна. Тайна, доступная гению. Обычный человек чувствует наличие чего-то, что надо бы определить, но не может это сделать. Искусство, кстати, это и есть постоянная попытка выразить невыразимое…

Я однажды читал об этом лекцию, взяв в качестве примера «Старосветских помещиков» – один из моих любимых текстов. В чем сверхгениальность Гоголя? Он обозначает границы тайны, не будучи в состоянии описать ее саму, потому что это – сфера невыразимого. Он определяет тайну отрицательным образом. Вот живет старая пара – от завтрака до ужина они обсуждают наливки и пирожки, и каждый следующий день подобен прошедшему. И вдруг эта колба времени разбивается – и в нее начинает веять холодом, а за этими бумажными декорациями райского сада – лишь чернота.

Так Гоголь, глубоко верующий человек, рассказывает о страхе не быть на земле. Он идет по контуру этой тайны, которую словами выразить невозможно. Слова даже в этом случае уже плавятся, какая-то неэвклидова геометрия получается. Но тут и проявляется гениальность. Я иногда читаю этот текст и думаю: ну вот нельзя же так говорить! А между тем, иначе и сказать нельзя. Вот здесь слово и выходит за пределы рационального.

Это как разница между клавесином и скрипкой – первый издает только звуки, соответствующие клавишам, а у скрипки нет ладов, там надо очень хорошо чувствовать музыку и попадать пальцем ровно на то место, которое издает правильный звук. Но высший класс, может быть, в том и состоит, чтобы на какую-то сотую долю сдвинуть палец… Вот такое чувство слова, на мой взгляд, и было у Гоголя.

А если говорить о границе между рациональным и иррациональным, то мне вспоминается мысль Фомы Аквинского: если нам дано познавать умом до таких-то пределов, надо это делать. А дальше наступает вера, потому что всего умом не понять.

– Как тут не вспомнить, что Христос говорил о Царствии Божием исключительно притчами. И всё же – хоть, как вы говорите, у какой-то черты слова теряют свою описательную силу, – слово по-прежнему остается центром, вокруг которого вращается жизнь человечества.

– Дело в том, что другие виды искусства воздействуют на чувства, и только слово соединяет в себе рациональное и чувственное. И при этом слово остается тайной. Мы не можем представить себе мир монаха-аскета, несколько десятилетий произносящего одну лишь Иисусову молитву, и как трансформируется слово, меняя свою суть, когда его много лет произносят с правильным наполнением.

А феномен юродства – это ведь тоже преодоление границы рационального, причем часто в пределах слова. Как говорит об этом одно песнопение, «безумием мнимым безумие мира обличил». У меня в «Лавре» есть такой юродивый Карп, он произносит только свое имя. Это не выдумано, только имя юродивого изменено. Фраза из одного юродского жития вошла в роман: «Ничтоже глаголаше, токмо часторечением имя свое извещаше». И вот, когда Карпа убивают, другой юродивый, Фома, говорит главному герою: «Ты мог молчать, пока говорил Карп». А Карп при этом ничего кроме своего имени не произносил…

Слово может быть иррационально, но, будучи произнесено, оно как-то держит мир. Это трудно объяснить… Слово обладает мистическим действием, и называть язык системой знаков – значит слишком сужать вопрос…

«Молчание – знак несогласия»

– Если именно так и относиться к слову и к словам, то «Фейсбук» и «ВКонтакте» лучше и не открывать, чтобы не расстраиваться. Как вы считаете, насколько повинен интернет в обесценивании слова – в утрате им своей сакральности и весомости?

– Во все эпохи говорили слишком много и находили возможности забалтывать друг друга. Для склонного к избыточному словопроизводству человека отсутствие интернета – не помеха, хотя кое-что интернет, действительно, изменил. Слово стало публичным, и публичными персонами стали люди, чье слово в лучшем случае не представляет ценности, а в худшем – попросту вредно.

Ответа на эти изменения у меня пока нет, и потому я до сих пор не состою ни в одной социальной сети. Я получаю достаточно слов в живом общении, и меня не тянет к диалогу с безумным количеством людей из социальных сетей. Более того, иногда я начинаю понимать отшельников, которые вообще отказывались от слов. В житии Кирилла Белозерского есть хорошее выражение – «опочинути от людских молв». Вот это желание я испытываю довольно часто. Должна быть какая-то гигиена в отношении слова – такой гигиеной является молчание.

В «Лавре» можно найти слова из жития Арсения Великого: «Много раз я сожалел о словах, которые произносили уста мои, но о молчании не жалел никогда». По выражению академика Панченко, молчание – идеальный язык юродивого. Оно ведь – тоже речь: как пробел считается знаком в печатном тексте, так и молчание в диалоге – это высказывание. У Дмитрия Сергеевича Лихачева было такое выражение: «Молчание – знак несогласия». А другой мой учитель говорил: «Если произносишь слово, оно должно быть золотым». Получается не всегда, но стремиться к этому нужно.

– Вы часто упоминаете Лихачева как пример культурного и человеческого камертона. То, что сегодня в общественном поле не присутствует фигур такого масштаба, – о чем это говорит?

– О том, что пока нет запроса. Лихачев ведь к этой роли совершенно не стремился, просто общество стало остро нуждаться в таком авторитете. Его один раз показали в эфире, и вся страна в него влюбилась.

– Почему же такой запрос был тогда, а сегодня его нет?

– Знаете, мне кажется, что скоро он появится.

Беседовал Евгений Коноплев

Творчество писателя Евгения Водолазкина вызывает повышенный интерес не только у читателей, но и у собратьев по перу. Его произведения переведены на многие иностранные языки, он собирает большие зрительские аудитории. В чем секрет его успеха? Предлагаем вам любопытные факты из жизни и творчества Евгения Водолазкина. А также обзор его самых известных произведений.

Евгений Водолазкин: биография

Многим читателям интересно будет узнать год рождения любимого писателя - 1964. Водолазкин Евгений Германович родился 21 февраля в Киеве. Условия проживания были сложными, жили в коммунальной квартире, в которой даже крысы водились. К сожалению, о детских годах писателя почти ничего не известно. Евгений не любит об этом рассказывать.

Писатель учился в украинской школе и хорошо знал этот язык. Потом поступил в филологический университет. Затем был Институт российской литературы в Санкт-Петербурге (Пушкинский Дом). Блестяще его окончив, Евгений Германович сдал экзамены в аспирантуру и остался там. Его специализацией стала древнерусская литература. Свою первую книгу он написал в возрасте около тридцати лет.

  • Он был трудным подростком, рано начал курить и хулиганить.
  • Его учителем был академик Дмитрий Сергеевич Лихачев.
  • Многих поклонников творчества Евгения Водолазкина интересует вопрос о его литературных предпочтениях. Итак, какие книги любит читать писатель? Назовем лишь несколько произведений: "Старосветские помещики" Н. В. Гоголя; стихи Тараса Шевченко; книги Николая Лескова; "Волшебная гора" Томаса Манна; "Не оставляй меня" Исигуро; "Детство Иисуса" Кутзее.
  • Его прадед воевал в Белой армии.
  • Водолазкин Евгений Германович написал текст для "Тотального диктанта".
  • Любит слушать музыку Баха и Моцарта.
  • В 2013 году Евгений Водолазкин стал лауреатом сразу двух престижных литературных премий: "Ясная поляна" и "Большая книга".
  • В книге "Дом и остров, или Инструмент языка" Евгений Водолазкин описывает истории из жизни своих знакомых и друзей. Через эти рассказы раскрывается мировоззрение самого автора.
  • Читает лекции в Мюнхенском университете.

Личная жизнь

Со своей будущей женой - Татьяной Руди - они познакомились в аспирантуре Пушкинского Дома. Она специализировалась на древнерусских житиях. Общность интересов и взаимная симпатия привели к тому, что они поженились. Не последнюю роль в их сближении сыграл академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. На свадьбе Татьяны и Евгения Водолазкина он был посаженным отцом. Они вместе уже много лет. Татьяна не просто любимая женщина, а верный единомышленник и настоящий друг. Знакомство с ней писатель считает самым главным достижением в своей жизни.

Книги Евгения Водолазкина

Давайте рассмотрим самые известные книги писателя, их по достоинству оценил литературный мир и многочисленные читатели.

Евгений Водолазкин "Лавр" считает одним из самых удачных своих творений. Из всех написанных произведений, именно этот философский роман о смысле жизни принес ему наибольшую известность. Книга окунает в атмосферу древней Руси. Главный герой - средневековый врач Лавр. Его возлюбленная погибла во время родов вместе с ещё нерожденным ребёнком. Он чувствует вину за её гибель и старается добрыми делами и поступками искупить её. Перед нами проходит весь жизненный путь главного героя. Вначале это юноша, который только делает первые шаги в жизни, в конце - монах, почти святой человек. Книга не всегда удобна для чтения. Трагичен тяжелый путь праведника, но по мере прочтения романа появляется надежда, что главный герой сможет искупить свой тяжкий грех. "Все в жизни возвращается и за каждый поступок рано или поздно придется отвечать", - говорит Евгений Водолазкин. "Лавр" оставляет после прочтения желание разобраться в самом себе и, возможно, изменить свои взгляды на жизнь.

Евгений Водолазкин "Авиатора" написал в 2015 году. В этом романе автор передает атмосферу двадцатых годов двадцатого века. Главная мысль этого произведения заключается в том, что человек должен внимательно относиться к своей собственной истории. Сюжет романа достаточно прост. Главный герой Платонов просыпается в больнице. Он ничего не помнит. Ни кто он такой, ни как попал в больничную палату. Постепенно воспоминания начинают к нему возвращаться, но от этого не становится легче. Все запутывается ещё больше. Через историю одного конкретно взятого человека Евгений Водолазкин описывает историю России. В книге поднимаются сложные и тяжелые вопросы. Соловецкие лагеря - трагическая страница в истории нашей страны, там погибло огромное количество невинных людей. Писатель почти не описывает то, что там происходило, но его строки передают весь ужас этого места. Несмотря на то что формат книги небольшой, её невозможно прочитать быстро. Задумываешься буквально над каждой строчкой.

"Соловьев и Ларионов". В книге описываются истории жизни двух людей: современного историка Соловьева и белого генерала Ларионова. В жизни каждого человека много тайн, и их разгадки не всегда безопасны.

Основные принципы творчества

Прежде чем написать новое произведение, Евгений Водолазкин изучает большое количество необходимой литературы. Знакомится с мемуарами, читает исследовательские работы. Он делает это для того, чтобы максимально точно раскрыть то, о чем пишет. Главными критериями его творчества являются:

  • основательное раскрытие описываемой темы;
  • четкое разграничение добра и зла;
  • бережное отношение к деталям;
  • любовь к истории.

  • Если ты хочешь изменить общество, попробуй начать с себя. Это будет гораздо эффективнее.
  • Необходимо развивать к себе требовательную любовь. Что это значит? Трезво оценивать свои положительные и отрицательные черты и безжалостно расправляться с последними.
  • Если вы не можете избавиться от вредных привычек, перестаньте с ними бороться. Просто не делайте то, что наносит вред вашему здоровью.
  • Человек всегда должен меняться к лучшему.
  • Записывайте самые важные события, которые происходят в вашей жизни. Эта информация через несколько десятков лет будет вызывать большой интерес у ваших потомков.
  • Не бойтесь любить людей и делать добро, то светлое, что вы отдаете, обязательно вернется к вам с удвоенной силой.


Похожие статьи
 
Категории